е позволявшее предлагать ему деньги. Жил он в то время бескорыстно, как положено первопроходцу, зато те земляки, что пошли по его следу, оказались не такими гордыми, и даже мы с Алей, не имевшие к этим ребятам брачного интереса, то и дело кормили их, вечно голодных, летавших по разным московским домам и везде с невинным птичьим видом поклевывавших зернышки. В двадцать два года Виктор женился. Жизнь, долго за ним охотившаяся, старавшаяся уловить его в свои пошлые сети, раз за разом подсовывала ему всевозможные искушения, которые он легко преодолевал, — на этот раз захлопнула за ним дверцу ловушки. Наконец он вошел в ту самую схему, о которой когда-то, будучи школьником, говорил с суеверным страхом. Он, который боялся лишь самого легкого, едва уловимого налета пошлости... Он, который девушек своих великолепных отверг, может, только потому, что брезговал золотыми клетками и ажурными решетками, страшился вычисленности своей дальнейшей судьбы, которая, чувствовал он, рано или поздно, но все-таки роковым образом должна будет срифмоваться с тоскливым однообразием поселка... Напрасно он надеялся прожить среди людей, как принц, инкогнито, так, чтобы никто не посмел бросить ему в лицо: маска, я тебя знаю! Аля говорила, что женился он на простой, но с крепким характером девушке. На свадьбе своей он гулял с таким видом, будто выкидывал очередной свой финт, еще одну примерял маску, но Аля почему-то ему не поверила: очень уж пристальным, цепким взглядом окинула ее невеста и, сразу угадав, что Алиного влияния на брата ей опасаться нечего, заговорила с ней дружески, снисходительным тоном. Аля разглядела уплотнившуюся под белым платьем талию. Эта талия в совокупности с венком из белых гвоздик на голове тоже укладывалась в схему. А дальше — дальше Аля и говорить не желала на тему брата, лишь вскользь упоминала, что Виктор работает в проектном бюро, что у него родилась дочь, что он защитился, что летом они с женой провели отпуск в Болгарии, что родилась вторая дочь, что Виктор берет учеников, что Виктор ушел в какой-то кооператив. Это и есть прочерк между двумя датами на могиле, однажды сказала Аля с горечью, остальное смело можно опустить...
Я открыла ему дверь... В глазах его промелькнуло прежнее молодое, заносчивое выражение, когда он узнал меня. Мы растерянно поздоровались. В эту минуту мне показалось, что над нами пролетела большая грустная птица. Это мимолетное чувство нуждалось в каком-то обеспечении, как наши жизни в подтверждении их незряшности, в коротком участливом разговоре, что ли... Виктор замялся на пороге, роясь в карманах, точно застигнутый врасплох взыскующим нищим. Он не знал, какие слова можно прибавить к своему приветствию, какими еще поприветствовать человека, стоящего на другом берегу широкой реки. На лице его выразилось почти ребяческое смущение, точно он примеривался к гире, поднять которую ему было не под силу. Решившись, он обошел меня, не задав ни одного вопроса, не выдав теплой шутки, прошел мимо, чтобы не увязнуть в формальностях. Пухлый лысоватый дяденька в потертой курточке прошел в комнату. Ветер захлопнул дверь. Я знала, он приехал за Алиной софой, которую Аля купила, еще не думая никуда уезжать. Разговаривая с Алей, он придирчиво осматривал софу, примериваясь, как удобнее снести ее вниз и погрузить на грузовик, выделенный для перевозки его кооперативом, прикидывая, надо ли приглашать человека, чтобы тот помог вытащить софу. «Подушки мы снесем сами, — прекращая бесполезный разговор, сказала Аля, — сможешь осилить каркас?» «Смогу», — обрадованно сказал Виктор. Я вынесла последний валик, когда Виктор уже привязывал софу к кузову. Он деловито возился с нею, обматывая ножки, прикидывая, чтобы хватило веревки, и совсем забыл про нас. Мы стояли внизу и смотрели на него, как он обматывает софу вылинявшим покрывалом. «Готово!» — крикнул он водителю и спрыгнул на землю. Они с Алей слегка обнялись, точно оба были закутаны целлофаном, который боялись помять, оба с туповатым выражением лица. «Может, все-таки проводить тебя в аэропорт?» — смущенно спросил он. «Она проводит», — сказала Аля. «Ну, тогда ладно, тогда счастливо тебе, чтобы все там было хорошо». «Ага, ага, ага, — кивала Аля, — обязательно напишу».
И мы остались одни, как в те далекие дни, когда, две абитуриентки, мы вышли на перрон Казанского вокзала с чемоданами в руках. И последний наш день провели совершенно бесцельно, сидя на полу, перебирая оставшиеся пластинки, под которые мы когда-то танцевали молодые танцы, а потом не заметили, как соскользнули с рифленого круга и оказались безо всякого музыкального сопровождения...
Утром мы сели в заказанное заранее такси и поехали в Мневники к моей матери за Сережей, а оттуда в Шереметьево. Она рассеянно смотрела за окно и никак не могла сосредоточиться на мысли, что видит все это в последний раз, что-то ей все время мешало. «Здесь я родила Сережу», — сказала она, когда машина пронеслась мимо серого здания роддома. Сережа сидел между нами, как пленник. Он смотрел, как водитель ведет машину; Аля ввязалась с водителем в ненужный разговор, объясняя ему, случайному человеку, причину своего отъезда. Я видела, что таксист уже устал от нее, и, когда она протянула ему десятку, он сунул ее в карман и, не кинув на нас больше взгляда, сел в машину.
Мы вошли в здание аэропорта. Не знаю, каковы сейчас были чувства Али, но я сразу ощутила атмосферу промежуточной и нереальной жизни. Вступив в красивый, просторный зал ожидания, мы попали в странный промежуток, в междуцарствие. Люди, ожидающие самолет, еще как бы находились на родине и вместе с тем уже одной ногой ступили на чужбину, здесь не было неряшливой суеты и привычного родного бардака и то и дело звучала из динамиков иностранная речь; еще они были на земле, но готовились к воздушному путешествию; еще были в прошлом, со своими родными и друзьями, но прощались с ними для новой, неведомой жизни. Реальность, которая теперь предстояла Але, еще не объявилась, но та, в которой она прожила большую часть своей жизни, иссякала на глазах.
Здесь люди ожидали самолетов не толпой, рассевшись на лавках, а отдельными притихшими семействами. Мы подсели к одному такому семейству, состоящему из мужа, жены, их девочки и бабушки, лежавшей на каталке под байковым одеялом. Жена стояла в окружении подруг, тихо с ними переговариваясь. Кто-то из женщин попеременно обнимал девочку, носившуюся меж чемоданов. Муж прощался с матерью, которая, неподкупно сжав губы, смотрела в сторону, отвернувшись от жены своего сына; я видела, что прощание было для них сплошной мукой. Оба не могли найти слов, душевного жеста, который облегчил бы им расставание, поскольку каждый крепко держался чего-то своего, выстраданного. Бабушка, когда девочка оказывалась рядом с нею, монотонно говорила: «Постой немного с бабулей, навеки ведь расстаемся». «Будет тебе — навеки, — измученно говорил сын, — устроимся, выпишем тебя». «Не надейтесь», — отвечала мать. «Ну так в гости». «Поздно мне по гостям кататься... И Марью Никифоровну помирать везете, — кивала она на каталку, — зря это, недолго прокормит вас ее пенсия». «Ты знаешь, мы не ради пенсии берем ее с собою, Зое бабушку не на кого оставить, ты знаешь». «Да, я твою Зою хорошо знаю», — более оживленным тоном отвечала мать.
Сережа, засунув руки в карманы, ходил по залу и бесцеремонно разглядывал тюки, возле которых сидели люди. У Али было с собою совсем немного вещей. «Интересно, понимает он, что происходит?» — сказала я. «Не хочу думать об этом, — возразила Аля. — Это я делаю ради него...» Сережа подошел и сказал: «Я хочу пить». «В самолете», — отрезала Аля. Когда она сказала «в самолете», я наконец поняла то, что не могла понять в эти полгода, — что она улетает навсегда. И глупо было теперь задавать вопрос, на который я так и не получила вразумительного ответа: зачем она это делает? Все-таки зачем? Зачем — если хорошенько подумать? Что — надеется таким образом выйти из заколдованного круга, выйти из схемы? Но и этот ее самолет придет точно по расписанию. Схема настигнет. Какая еще нужна свобода, если ее нет в душе? А, что говорить. «Пора», — сказала Аля и взяла Сережу за руку. Мы обнялись. Я поцеловала Сережу в голову. Они шагнули за стойку. Таможенник порылся в Алиной сумочке и вернул ее вместе с билетами. Теперь мы смотрели друг на друга, разделенные барьером, уже с разных берегов. Сережа дергал Алю за руку, что-то спрашивал, указывая на таможенника. Она отвечала ему, глядя на меня. Мимо меня, мимо нее все время проходили люди. Провезли бабушку на каталке, отрешенно смотрящую вверх. Я поправила на ней одеяло. Еще можно было переговариваться. «Делайте то же, что и мы!» — кричали с той стороны. «Напишите сразу же!» — отвечали с этой. Аля что-то сказала. «Не слышу!» — ответила я. Она покачала головой, как бы удивляясь моей непонятливости. Между тем лицо ее на моих глазах становилось страшным. Она снова зашевелила губами, и на этот раз я разобрала:
— Может, это нам только снится.
III.
Плацкарта
Теперь-то я думаю, что эта смерть явилась самым серьезным поступком в его жизни, хотя он и пальцем не шевельнул, чтобы совершить его, за него все сделала болезнь, о которой Степан рассказывал всем и каждому, и рассказывал умело, соблюдая чуткую дистанцию между своим талантливым повествованием и проблемой западания левого митрального клапана, чтобы она не вызвала в его слушательницах скучливую опасливую настороженность; он подавал свой недуг как некое досадное приключение, без всяких там ноток обреченности или смертной тоски, с мужеством человека, давно бегущего по лезвию бритвы...
С некоторых пор Степан носил на шее какую-то странную ладанку на тонком кожаном шнурке. На вопросы любопытных словоохотливо отвечал, что это некий амулет — в ней заключен один давно просроченный билет на родину, клочок картона с номером поезда и выбитой давней датой... Билет этот был им куплен в один из черных дней жизни, после того как он бросил Строгановское училище и очутился в Москве без всяких видов на будущее, в тоске и полном отчаянии. За три часа до отправления этого самого поезда к нему в общежитие позвонила троюродная тетка, проживавшая в Мытищах,