Путь стрелы — страница 28 из 45

И когда ты выходил из аудитории, я все никак не могла оторваться от книги, которую читала, или от человека, рассказывающего интересное, ты приближался, а человек этот никуда не исчезал, и подходили другие люди, которым я радовалась. Мы шли по улице, и встречные все так же говорили: какая славная парочка, — а я смотрела на другие пары и гадала: хорошо у них или все так же, как у нас. Солнце зашло за тучу. Ты уже не отбрасывал тени пророческой печали, твои цветы не пахли, от мороженого болело горло. Я внимательно, как соседка, наблюдала за твоей матерью и снохой, и мне было интересно, кто из них прав, кто виноват. Я еще брала в руки плюшевого мишу, которого уже не любила как родного, и не знала, уходя совсем, что мне суждено еще раз его встретить, и тогда улетучившаяся было жизнь, вся разом, большая, верная, как пес, выскочит из-за угла и бросится мне на грудь, заходясь от счастливых слез.

Много лет спустя я нашла твой дом, который вы покинули давным-давно, а он торчал, как старый пень, поросший опятами, посреди молодой дубравы. По левую, по правую сторону, напротив через дорогу — повсюду красовались крепкие кирпичные дома, один твой стоял с заколоченными окнами, слепой, заросший паутиной, со скособоченной крышей, с развалившимся сараем, в котором твой брат конструировал дельтаплан. Дом был темен, нем, ужасен, все в нем перемешалось с чертополохом, стоящим как зарево над твоим двором, в комнатах, должно быть, до потолка выросли лопух и крапива, земля, как песок, занесла жилье, и из нее вдруг высунулась грязная плюшевая лапа, и я протянула ей свою руку и вытащила его всего, сплющенного, с развороченной головой, из которой сыпались земля и опилки, без пуговиц на месте глаз.

Слепой, он смотрел на меня, а я на него. И люди, и жизнь отступили, точь-в-точь как тогда, когда ты выходил навстречу мне из дверей аудитории. Я отряхнула его, затолкала опилки в голову и понесла, как ребенка. Он припал ко мне и хотел что-то промычать, но не смог, потому что был очень стар и заброшен и ничего не хотел, только умереть. Наверно, будь я здорова и счастлива, я не почувствовала бы той нежной горести, с которой он уткнулся в мое плечо, сухих слез, спекшихся на месте глаз. Я несла его и думала о своем, а он о своем, но это было общее наше горе, горе отхлынувшей молодости и тающих сил, одиночества пней, поросших опятами, посреди молодой дубравы. Мы спустились к реке, и я положила его на песок. Он все еще молча, мужественно смотрел на меня, протягивая лапу, потом перевернулся и затих, и я закопала его в песке, как хоронила в детстве выпавших из гнезда птенцов.

IV.

Соседи

История возвышения и падения Славы Голубева в глазах Раи Балюмовой к самому Голубеву прямого отношения не имеет, он никаких авансов не давал и дать их не мог, поскольку, проживая с Балюмовыми на одной лестничной площадке, он был вне круга, в котором существовали они, вне поездок на оптовый рынок за продуктами, которые предпринимала экономная Рая, вне автобусов и метро, на которых Валентин, ее супруг, добирался до работы, вне больницы, где Раиса работала медсестрой, и даже голубевский пес Шанс, живя по соседству, обитал в иных мирах и был величаво недоступен, как и сам Слава. И между тем нельзя сказать, что Слава чуждался Балюмовых, между ними существовали отношения, последним не совсем понятные. Балюмовы привыкли к тому, что приятельство должно на чем-то основываться, но они знали, что ничем пригодиться Славе не могут, абсолютно ничем (уезжая в загранкомандировки, он оставлял пса на лысого чернобородого математика Геннадия, соседа снизу, тоже распространявшего на Балюмовых дружеское чувство). Они знали, что общих интересов, к сожалению, у них со Славой никаких, а соседство, казалось Раисе и Валентину, вовсе не повод для частых чаепитий и душевных бесед. Оказалось, еще какой повод. Слава Голубев, как уважающий себя человек, уважал буквально все, что его окружало: от микрорайона, в котором он поселился, до гаражей, вид на которые открывался с его лоджии, увитой диким виноградом, от кабаньей шкуры, когда-то купленной им в художественном салоне в Риге, и до соседей, Балюмовых, каковые, раз его соседи, должны быть людьми порядочными и выше всяких подозрений во второсортности. Балюмовы же, увы, невзирая на Раины притязания на светскость, себя первым сортом не считали. В этот дом, который заселили люди в основном умственного труда и к тому же довольно обеспеченные, они попали случайно, путем сложного, но удачного обмена отдельных квартир обоих супругов, и теперь платили за эту случайность неистребимым ощущением неполноценности, возникавшим, по сути, из-за мелочей. Например, денег не хватало, а одеваться Раиса не умела, не знала, что делать со своими густыми и красивыми каштановыми волосами, в свои тридцать лет она все еще норовила заплести косички, сдержанно осужденные другими соседями по лестничной клетке, цепляла на себя слишком много дешевой бижутерии, как девочка-подросток. Но Слава, казалось, не замечал Раиных клипс и браслетов, говорящих о какой-то наивности и человеческой ясности, Слава знай себе привечал Балюмовых, зазывал их то на суп кюфту (он был замечательным кулинаром), то на просмотр полумягкого порно на его «Панасонике». Но уж когда к нему являлись настоящие его гости, коллеги или приятели из Великобритании, с которыми он сотрудничал, Балюмовым к нему ходу не было. И если даже Слава, оторвавшись от гостей, заходил к Балюмовым за спичками, он казался совершенно другим, настороженным, отстраненным, точно не было вчера чаепития на его лоджии под диковатое пение ирландской певицы. В глазах у него в эту минуту, как говаривал Валентин, было по нулям, то есть ничего кроме сдержанного ожидания просимых спичек, никакой теплоты, и даже Стася, полуторагодовалая дочка Балюмовых, которую Слава, если можно так выразиться, тепло и задумчиво любил, не могла высечь из этих глаз искру.

Но были у Славы и другие гости, вернее, гостьи, от которых Рая не приходила в бешенство, хотя, по идее, могла бы, все-таки женщина, даже если она сто раз чья-то жена, всегда ревнует друга дома к его приятельницам. Женского Раисе было не занимать, но ревности не возникало, ибо тут срабатывало точное чувство, что всех этих красавиц, приходивших оттуда, из каких-то неведомых краев, Слава ставит гораздо ниже Раи, и их появление в роскошной его квартире даже через стену подчеркивало бесспорное превосходство Раисы, соседствующей с Голубевым. А между тем все это были молоденькие длинноногие девушки с врожденным вкусом, безошибочным чувством моды, не то что Рая, носившая марлевые платья с бахромой по подолу и рукавам, с грудью, самостоятельно обшитой бисером. Но глупышки, такие недоступные с виду (приезжий у них не отважится спросить дорогу в Пассаж, заробеет), до чего же они оказывались простецкими, машами простоволосыми, усмехалась Рая, пересказывая своему сундуку Валентину немудреное содержание одних и тех же разговоров, ведущихся на соседней лоджии, одних и тех же приемов и ходов, свидетельствующих о наличии у малышек опыта и неопытности сразу, ведущих к низкой, покрытой дорогим персидским ковром тахте. Прежде чем отправиться из точки А в точку Б, бедняжки проходили уйму промежуточных точек, делали массу пируэтов, поворотов, па, и все для того, чтобы попасть в это неизбежное Б. Девочки расспрашивали гостеприимного Славу о странном фонаре, висевшем на лоджии, а висел он там, понятно, привязанный крепким морским узлом исключительно для завязывания подобных бесед, — о гаражах под окном, что, мол, где вы, кущи да рощи, не отдохнуть взором на вас, все деревья съедает прожорливый город. Слава с каким-то жертвенным терпением отвечал, что с фонарем он в ранней юности работал в шахте, и на восклицание «не может быть!», имитирующее интерес, предлагал пощупать свои бицепсы, постепенно расчищая путь к тахте; улыбаясь, Слава объяснял, что шкура, лежащая на полу, вовсе не от убиенного мишки, а от кабана, обитавшего в прибалтийских лесах, что — да, пейзаж гнусный, повсюду камни да камни, и сердце мое делается каменным, ворочается в груди тяжело, и Сизифу, прущему серый камень в каменную гору жизни, давно невмочь, хотя жизнь вокруг нас делается легче и изобретательнее, и это противоречие не под силу уму моему, но, возвращаясь к гаражам, — надо же где-то машину ставить... Еще призывался художественным свистом Шанс, колли, он приходил на лоджию, обращал на хозяина все понимающую морду, исполнял команды, с тем же жертвенным терпением, что и его хозяин, давал девушке лапу — «надо же, какой умница, какой лапочка!», на что Слава вполне серьезно говорил, что да, это мой единственный и незаменимый друг.

Рая у себя на лоджии, также увитой плющом, тихо торжествовала и внутренне аплодировала Славе. Музыка начинала звучать все нежнее, диковатей, певица хриплым голосом тихо и страстно пела о любви, и надо было уйти в комнату, чтобы потанцевать, шаг за шагом приближаясь к тахте, которая призывно зеленела ковром, как светлая майская лужайка, пасущая на себе волокнистые стада неги. И незаметно (заметно, грубо, необходимо было как следует смежить веки, чтобы не замечать черных суровых ниток, которыми сметывается близость) лужайка приобретала деловой вид, деловито застилалась смертельно белым, как в операционной, бельем. Рая вполголоса звала Шанса, выставленного на лоджию, который смотрел сверху на резвящихся у гаражей дворняг и не гавкал. Она просовывала через перегородку руку, поглаживая умную собачью голову. В эти минуты они были союзниками против грусти и убогой пошлости происходящего в комнате.

Вечером того же дня Слава появлялся у Балюмовых в свежей голландской рубашке. Он выглядел больным, который мужественно скрывает свой недуг. Рая была полна понимания и предупредительности. Она опекала Славу так, словно там, где он был, его обидели взрослые злые люди, обобрали, и теперь она, Раиса, его единственная опора и защита. Только Слава как будто не замечал разлившейся вокруг него теплоты. Он приходил играть со Стасей, они тихо складывали из старых кубиков домик, смотрели на картинках яблочко-ам и уточку-кря, потом включали себе «Спокойной ночи, малыши