Путь теософа в стране Советов: воспоминания — страница 16 из 54

Вашкевич был белорус, с низким лбом, серыми водянистыми маленькими глазками, толстыми губами и вечно мрачным выражением лица. Он производил неблагоприятное впечатление. Он был по существу мужественным, преданным идее человеком, но обладал несносным характером. Крайне фанатичный, он не умел молчать. В любой компании и по любому поводу он принимался проповедовать и громить, тут же переходя на обличение присутствующих. Заключённых он в лицо называл жуликами, преступниками и христопродавцами, погрязшими в грехе, и угрожал им вечной небесной карой. Худшей тактики нельзя было придумать. В тюрьме его ненавидели все, любая высказанная им мысль была скомпрометирована, причём ненависть распространялась и на его идеи, и на его секту, и на его состатейников. Мне он очень вредил!

— Ну, Арманд, — злорадно говорили заключённые, — хороши же у вас союзники. Видно, и ваши идеи такого же сорта.

На это нечего было возразить. Действительно, союзником Вашкевич был довольно-таки средним.

Я присутствовал при его грехопадении. Вашкевич приболел и попал в околодок. Однажды я вышел на работу в вечернюю смену и видел, как выздоравливающих вывели на прогулку. Один из них висел на турнике вниз головой, пытаясь подтянуться. Халат упал ему на голову, виден был только голый живот и ноги в кальсонах. Фигура была уморительная. Каково же было моё изумление, когда во вставшем, наконец, на ноги заключённом я узнал Вашкевича! Увидев, что я смотрю на него, он сделался красен как рак, заморгал, на глазах даже выступили слёзы. Ещё бы! Я застал его, вероучителя, за таким богопротивным занятием, как физкультура!

Второй баптист — Рушнов — нейтрализовал дурное впечатление, производимое Вашкевичем. Великорус из Центрально-Чернозёмной губернии, с правильными чертами лица, голубоглазый, с вьющейся седой бородкой, он удивительно походил на Христа, как его изображают на русских иконах, с той только разницей, что всегда улыбался. Это была кристально-чистая душа. Тип нестеровского святого юноши. Далеко не глупый, он был не менее твёрд в своих убеждениях, чем его товарищ, но неохотно ввязывался в споры и, главное, всегда высказывал неизменную благожелательность к своим собеседникам и ко всем окружающим. Он не был чужд современности: с восторгом рассказывал об электрификации своей деревни, в библиотеке брал книги по технике и особенно увлекался астрономией. Когда он достал Фламариона, то сиял так, словно его мёдом по губам помазали.

У этих, столь различных людей, было нечто общее — непоколебимая вера в правоту своих убеждений, ради которой они обрекли себя на вечное скитание по тюрьмам. Говорят, такая преданность абстрактной идее — исключительная способность русских. А первые христиане, умиравшие на цирках Римской империи? А еретики, горевшие на кострах инквизиции? Нет, это «сквозная» порода людей, присутствующая во всех нациях и не дающая им закоснеть в меркантильности.

В это время одно событие с воли из той же области привлекло внимание. Среди многих торжественных собраний, посвящённых памяти Л. Толстого, одно доверили провести толстовцам. Галя попала на это собрание. Выступали Чертков, Горбунов-Посадов, Апостолов, Гусев и другие. Играла на арфе Эрдели. Некоторые речи были очень сильные, особенно речь Ивана Ивановича Горбунова-Посадова. Он напомнил, что среди главных заветов, которые оставил Толстой, были борьба против милитаризма, против смертной казни, против выжимания всех сил из народа с помощью налогов и за расширение прав крестьянства. Эти заветы не потеряли актуальности и при советской власти. Он говорил необычайно резко. Ему устроили овацию, которая продолжалась минут десять. Очень откровенно, не по-советски выступили и другие ораторы. В «Известиях» потом писали, что, хотя продажа билетов была для всех желающих, но толстовцы подстроили так, что аудитория состояла исключительно из сочувствующих.

Зеленко в это время задумал издавать учебники в плане своих курсов. Все преподаватели, в том числе и Галя, должны были записать свои лекции. У Гали это был первый литературный опыт, и она очень боялась, что наделает ляпсусов. Она просила меня подредактировать рукопись. И вот я занялся правкой сочинения, которое никак не вязалось с окружающей обстановкой. Речь шла о кустарном искусстве, художественном ткачестве, о плетении национальных поясов, об изготовлении гамаков, о плетении художественных сумок и сетей и уж не знаю о каких ещё чудесах рукоделия. Для нас было праздником, когда руководство вышло в семи тетрадках журнала «Труд в школе и детдоме».

Беспокоила меня дисквалификация. Коля Стефанович написал мне письмо. Он сообщил, что окончил электротехникум, в ВУЗ не попал, но поступил на работу. Выполняет ответственные задания: замещает заведующего подотделом, заключает договора, сдаёт и принимает сложные машины. А я радуюсь, что овладел искусством рубить зубилом, не попадая по пальцам, да приобрёл некоторые познания в плетении поясков.

Ещё я занимался, как классический арестант, наблюдениями над животными, преимущественно над голубями и мышами. Тех и других было на «Геркулесе» множество. Мыши меня поражали способностью взбегать по водопроводным вертикальным трубам. У голубей было занятно наблюдать флирт. Самец надувается, опускает распушённый хвост книзу, шею вытягивает насколько может кверху и становится на цыпочки. В таком виде он прыгает вокруг голубки, а иногда опускает голову и крутится на одном месте, как будто кого-то бодает, очевидно, желая продемонстрировать свою храбрость. Самочка обычно убегает, отворачивается и без конца торопится клевать овёс. Попрыгав с четверть часа, самец начинает сердиться и принимается быстро клевать овёс, чтобы она, оставшись без пищи, обратила, наконец, на него внимание. Иногда он прикидывался равнодушным, поглядывает на подругу искоса, но если она удаляется, не выдерживает и опять пускается вдогонку. Ни разу я не видел, чтобы самец, убедившись в равнодушии своего предмета, пошёл к другой. Всегда он по неделям охаживает одну и ту же голубку.

Гораздо менее привлекательную сцену ухажорства я наблюдал среди людей. Я ставил лишнюю лампочку в отделении поставов, а Миша Гришин ворочал мешки. Когда в цех вошла женщина, это было поразительное явление — слабый пол, за исключением старушек воспитательниц, да изредка приезжавших артистов, никоим образом в тюрьму не допускался. Женщина была немолодая, лет сорока пяти. К тому же некрасивая и какая-то унылая. Её прислало по договору некое санитарное заведение морить крыс. Миша сейчас же надулся, подобно голубю, и принялся вокруг неё танцевать и ворковать. Минут через десять он затолкал её в тёмный угол и начал проявлять себя весьма агрессивно. Он мне подмигивал и мотал головой, всячески показывая, чтобы я ушёл. Но я, памятуя, за что он сидел, решил остаться. Я боялся, что он изнасилует крысиную даму. Израсходовав все ресурсы мимики и жестикуляций, Миша злобно плюнул. Женщина спокойно кончила ставить ловушки и ушла.

— Чёрт бы тебя побрал! Ну на дьявола ты здесь карапаешься? Какой случай из-за тебя упустил! Как бы на мешках здорово получилось! Но не мог же я при тебе…

— Скажи спасибо, от нового срока тебя спас.

— Да какой срок!

— Дурак же, хоть и интеллигент!

Я остался при своём мнении. Миша на меня дулся целый месяц.

Мне отказали в переводе неприкосновенного фонда родным на волю и с октября вдвое уменьшили ставки зарплаты. Я зарабатывал как мог законными и незаконными способами. Заместитель заведующего «Геркулесом» купил себе сдвоенный примус. Но к нему не было таганка. Он заказал мне вырубить его из трёхмиллиметрового листа, пробить там две камфорки «розанчиком», сделать съёмные ножки из углового железа и приклепать скобы для их крепления. Всей работы часов на 16–18. Особенно тяжело было пробивать 14 отверстий для «розанчиков», на каждое требовалось около 50 ударов зубилом. Когда заказ был готов, скряга замзав предложил мне заплатить казённым геркулесом. Мы даже нэстле имели вдоволь: старший мельник выдолбил во время насечки поставов секретные отделения в них, куда при помоле набивалась мука. Когда нужно было чистить постав, он «залил» добычу на всю бражку. Словом, я попросил заплатить мне за плитку деньгами. Замзав долго злился, бедняга, получал всего 200 рублей в месяц, но в получку всё-таки выдал мне один рубль советскими ассигнациями.

Постепенно я создал себе клиентуру среди заключённых. Моей специальностью были ремонт замков и изготовление ножей. На замки при всеобщем воровстве был большой спрос. Ножи были страшной нелегальщиной. Во-первых, на них шли казённые полотнища, во-вторых, в камерах могли друг друга порезать или напасть на начальство. Списывать поломанные полотна было чертовски трудно. А во избежание непотребного употребления я не продавал ножи уркам. Полотно надо было заточить, выстрогать деревянную ручку, сделать в ней прорезь, вставить туда нож и закрепить его латунным кольцом, вырезанным из трубы. Ножи шли по 16 копеек, а в экспортном исполнении — по 20. Взялся я также за плату давать заключённым уроки английского языка, но так как половину перевели в вечернюю смену, половину — в другие тюрьмы, я с них ничего не получил. Но всё же за месяц набегало рубля три, и я посылал их в Пермь маме или покупал в тюремной лавочке продуктов для Гали и передавал их с обратной передачей. Она, бедная, из кожи лезла вон. Чтобы выплачивать долги, содержать младшую сестру и Тоню, носить мне передачи и строить в комнате перегородку, так как с многочисленной воровской и распутной семьёй соседки жить становилось немыслимо. Пришлось ей думать о приработке. Ничего не говоря Зеленке, она согласилась преподавать ручной труд на педагогическом факультете Второго МГУ, а также в Академии коммунистического воспитания. Но уже перед вторым занятием она не выдержала и призналась Зеленко о своевольных занятиях. Неожиданно он очень одобрил её действия, так как был весьма заинтересован в распространении своих педагогических идей. Кроме того, он посоветовал Гале согласиться на предложение поработать, пока бесплатно, в отборочной комиссии рисунков для детских книг в Институте детского чтения. Она охотно согласилась, но, увы, скоро ей пришлось от всего этого отказаться из-за переутомления и болезни приехавшей к ней сестры.