Путь теософа в стране Советов: воспоминания — страница 40 из 54

В Ксанке были руины прекрасного старинного замка, который я приглядел в окно вагона ещё по дороге в Сурам. Теперь я их полностью освоил. Лазил по растрескавшейся башне и обломкам зубчатых стен, обследовал огромные проломы, оставленные бог весть чьей артиллерией, то ли турецкой, то ли нашей во время дружественного присоединения Грузии. Довольно рискованное дело было тут лазить. Всюду из-под ног сыпались камни, всё было изъедено временем и грозило рухнуть. Но уж больно объект был в моём духе!

В этот день я ещё прошёл около 45 километров. Мой путь лежал мимо озера Базалеты, которое я заранее представлял как бездонную бирюзовую чашу, окружённую неприступными скалами. На деле оно оказалось мелким озерком, лежащим на плоском водоразделе Ксанки и Арагвы, по берегам заросшим тростником.

Что было интересно, так это грузинская пахота, которую я наблюдал глазами специалиста. Учитывая подъёмы и каменистую почву, грузины запрягали в сабан десять волов — пять пар цугом. Пахал один человек, но за каждой парой быков шёл погонщик. Погонщики непрерывно издавали гортанные звуки и размахивали кнутами. Казалось, что по полю движется национальный танцевально-вокальный ансамбль.

Я вышел на Военно-Грузинскую дорогу в Ананури и там заночевал. Наутро осмотрел Ананурский монастырь-крепость XVI века. Она представляла собой подобие вытянутого кремля, поднимавшегося на гору и украшенного высокими башнями. Поразительно тонкое каменное украшение-кружево на наружной отделке большого храма вызвало чувство удивления и уважения к старинным мастерам.

Самое интересное было внутри. Там скрывалась под куполом ещё одна церквушка, такая маленькая и корявенькая, что можно было поверить сторожу, который говорил с гордостью:

— Это церковь пятого века. Мы были уже христианами, когда вы, русские, ещё в пещерах жили и нагишом ходили.

От Ананури я пошёл по шоссе, а в Пассанаури, который стоит на слиянии рек Белой и Черной Арагвы, свернул в замечательно живописное ущелье последней, по которой вилась лишь просёлочная дорога, проложенная арбами. Километров через десять близ селения Китохи стояла, прислонившись к обрыву, одинокая церковка, полузакрытая ветвями деревьев. Сложена она была грубой бутовой кладкой, с кровлей из сланцевых плит. Низенькая, так что едва можно было в неё войти, она ничем не отличалась от горских саклей. Но у неё были и особенности: каменный крест на крыше, турьи рога на низкой ограде и, главное, перед фронтоном жердь на шестах, положенная горизонтально на высоте человеческого роста, и на ней — 14 медных колоколов, от самого большого, с арбуз, до самого маленького, с кулак.

От церкви шла только тропка, поднимавшаяся очень круто. К вечеру я уже думал, что выше меня нет ни души, когда неожиданно мне стали попадаться полоски пашни и бабки сжатого ячменя. Крутизна была более 300, так что вскапывали их, конечно, мотыгой. Вот показались человек 20 людей, мужчин и женщин, которые жали хлеб серпами. Ячмень был очень низкий и редкий и люди, чтобы захватывать больше колосьев, удлиняли себе пальцы с помощью привязанных прутьев. Все они сгрудились на пятачке. «Вероятно, уже и здесь прошла коллективизация», — подумал я и, подойдя, сказал:

— Бог помочь!

Они остановили работу и окружили меня. Никто не понял моих слов. Все быстро лопотали на непонятном мне языке, до меня дошло только единственное слово «солдат», многократно повторяемое. Куда-то наверх послали мальчишку. А я стоял, окружённый толпой, в центре всеобщего внимания и любопытства. Я никак не мог им объяснить, что хочу попроситься на ночлег. Наконец, вернулся мальчишка с мужчиной, который на очень скверном русском языке сказал мне, что ещё гораздо выше, на границе Хевсуретии, есть селение Бусорчиль, что эти поля принадлежат ему. Все поля узкой лентой поднимаются в горы. Здесь никто не понимает русского языка, только он один. Так как он служил в Тбилиси в Красной Армии. Вопрос о ночлеге, сказал он, подлежит совету старейшин.

Из толпы отделилось несколько стариков, отошли в сторону и вместе с солдатом стали решать мою судьбу. Остальные вернулись к жатве. Я собрался их сфотографировать в последних лучах солнца, но тут поднялся страшный переполох: женщины бросились бежать, а мужчины выражали явное желание набить мне морду. Прибежал испуганный солдат:

— Нельзя, нельзя, убери скорей! Люди знают, что ты карточку сделаешь, а потом над ней колдовать будешь.

Я убрал аппарат, и все успокоились. Решение совета было мудрым: — Ты сперва скажи, ты за колхоз или против? Если хорошо ответишь, пустим ночевать.

Вот задали задачу! Сказать, что я «за», пожалуй, убьют. Как тех комсомольцев. Сказать, что против… Но они, по-видимому, уже в колхозе, чего доброго ещё донесут…

— Смотря какой колхоз. Если хороший, так я за него, а если плохой, то лучше совсем не надо, — ответил я уклончиво.

Солдат перевёл, старики зашумели:

— Ты очень хорошо ответил, умный человек. Они говорят, гостем будешь.

Стемнело. Мы полезли опять в гору… Через километр или два я увидел сакли, почти землянки, ютившиеся там и здесь на склонах гор. По дороге солдат рассказывал мне про их социальное устройство:

— Мы уже 500 лет в колхозе. Наши поля на разной высоте. Когда на нижнем поле поспевает урожай, на верхнем хлеб только колосится. Верхним людям делать нечего. Они идут помогать нижнему хозяину. В два дня всё кончают, хозяин благодарит — режет барана, варит ведро араки. Все вместе пьют, танцуют, веселятся. Потом переходят на поспевшее поле повыше, там опять всё сначала. Так убирают все поля, быстро и в лучшие сроки. И каждые два дня праздник и все пьяные. Хорошо!

Меня привели в дом, где готовилось очередное пиршество. Дверь выходила на маленькую площадку, залитую светом луны. На площадке стоял длинный-предлинный стол, по высоте — карлик, всего сантиметров 30. В пяти шагах за столом был отвесный обрыв, на дне которого ревел Бусарчил — приток Чёрной Арагвы.

Все мужчины уселись на землю, скрестив ноги по-турецки, по обеим сторонам стола, а меня, как почётного гостя, усадили в торце на большой сундук, хоть и низенький, но ноги всё же находились как раз на уровне стола. Солдат сел со мной рядом, чтобы быть переводчиком.

Народ стал галдеть, требовать, чтобы хозяин зарезал в честь почётного гостя не барашка, а телёнка. Тот отнекивался, говорил, что хватит с меня и барашка. Я понял, о чём спор, заявил, что моя вера запрещает вообще есть мясо.

— Разве ты не русский? Русский все едят!

— Я сторонник особой секты, мне нельзя мяса.

Телёнок был спасён, но баран всё же погиб. Его притащили и зарезали тут же. Освежевали и женщины принялись жарить его целиком на костре, надев на вертел.

Молодой хозяин ходил вокруг стола с оплетённой четвертной бутылью и наливал араку в коровий рог, оправленный серебром. Арака была отвратительна, но пить её надо было не задерживаясь, так как рог был один на всех и его ждал следующий. Через силу я выпил свою порцию и передал рог, но он быстро обошёл круг и опять вернулся ко мне.

— Отказываться нельзя, народ обидится, — шепнул мне солдат. Я с утра ничего не ел, и арака здорово ударила мне в голову.

— Расскажи, откуда ты? — спросил один из стариков.

— Из Москвы.

— Москва большой аул?

— Самый большой, самый большой.

— Ну, это ты врешь, самый большой аул Тбилиси. А сколько баранов у каждого хозяина?

— Баранов? Совсем нет баранов.

— Ха-ха-ха! Вот так большой аул! У нас самый бедный, да и то у каждого хозяина баранов 20–30 будет. Почему там нет баранов? Или пастбища плохи?

— Пастбища хороши. Но москвичи их все забили камнями.

— О-хо-хо! Ну и врёт наш гость. Видно, много араки выпил. Хорошие люди убирают камни с пастбища, а москвичи толкают камни на пастбища. Вот удружил! Ха-ха-ха! Спасибо, повеселил стариков!

А я страдал и с нетерпением ждал и гадал, когда же будут кормить? Барана разрезали. Хозяин встал у противоположного конца стола и, надевая куски мяса на кинжал, как пращей, бросал его гостям. Все ловили мясо руками, а один виртуоз даже прямо ртом. Кости бросали женщинам, которые толпились в дверях и эти кости обгладывали. Передо мной поставили деревянную громадную миску с топлёным маслом:

— Лепёшек нет, чурека нет, ячмень только сегодня убрали…

Нечего делать. С голоду будешь хлебать ложкой топлёное масло. Когда кончили есть, появились зурны и ещё какие-то неизвестные инструменты. Все громко запели, а два джигита вскочили на стол, схватили кинжалы в зубы и принялись лихо отплясывать лезгинку.

Как я ни был пьян, но не мог не оценить дикую красоту этой сцены. Свирепый танец, при двойном освещении луны и костра, рёв реки, доносящийся сквозь облака, заполнявшие ущелье под нами. Никогда ничего подобного не видел ни до, ни после.

Когда я спросил, как мне утром пройти в Казбеги, мне показали на одного старика:

— Вот, Ахмет на рассвете понесёт через перевал продавать барана. Иди за ним.

— Но Ахмет один выпил целую четверть (3 литра) араки. Дойдёт ли он?

— Дойдёт! Будь здоров. Ему ведь только 75 лет.

В заключение меня заставили петь. В любой другой обстановке я бы не сумел и не решился, но здесь… Я исполнил «Вниз по матушке, по Волге». Разумеется, в пении не было ни складу, ни ладу. Но публика отнесла все диссонансы за счёт специфических законов русской мелодии и осталась очень довольна.

Я не помню, как меня сволокли в сарай на солому. Впрочем, я скоро проснулся. В моих недрах происходило форменное сражение араки с топлёным маслом. Я промучился всю ночь и заснул только под утро. Вскочил я от того, что петух отчаянно кукарекал, усевшись у меня на голове.

Ахмет давно ушёл. Денег у меня было в обрез, и потому я подарил хозяину компас, который он повертел в руках в недоумении. Я пошёл по едва заметной тропе к перевалу, так и не поняв, к какой нации принадлежали мои хозяева, никогда не бывавшие в городах и как будто живущие на другой планете. Может быть хевсуры? Но я не заметил крестов на их платье. Имя Ахмет и приниженное положение женщин наводило на мысль о каком-то мусульманском племени.