лил себе прочесть несколько строк, и лишь после этого повернул кресло к массивному, затянутому красным сукном столу. Положив книгу справа от себя, чтобы оставалась под рукой, он пригласил нунция присесть к приставному столику.
— Библия, досточтимый нунций, Библия, — объяснил он, заметив, как прежде чем опуститься в отведенное кресло Барберини до предела вытянул свою «свежеощипанную гусиную» шею, пытаясь понять, что же так увлекло кардинала в промежутке между аудиенциями, данными генералам и нунцию.
— А ведь кое-кто уверен, что, заняв пост премьера, вы совершенно отреклись от святочтения, — озабоченно проворчал посол и, словно бы не поверив кардиналу, все же позволил себе перегнуться через стол и взглянуть на обложку фолианта. Это была обычная церковная Библия, изданная весьма скромно и совершенно непохожая на те роскошные издания, которые печатались теперь не только в Ватикане и в монастырях, но и в некоторых гражданских типографиях.
— После каждой беседы со своими генералами я вынужден прочитывать хоть полстранички Святого писания, дабы отрешиться от того, что гонит их ко мне, заставляя требовать все новых и новых солдат, пушек, зарядов, и все больше провианта. И так без конца: солдат, пушек, зарядов, провианта; солдат, пушек… Причем самое страшное, что всем этим действительно приходится их снабжать, да к тому же делать это все более охотно, — потянулся он через стол к нунцию, воинственно упираясь руками о стол. — Да-да, не удивляйтесь, нунций Барберини, все более охотно.
— Мне это понятно, ваше высокопреосвященство — каково чувствовать себя первым министром, когда требовать начинают генералы… Как понятно и то, почему вы вновь и вновь вынуждены продлевать эту войну.
Чрезмерно смиренный вид Барберини всегда приводил первого министра в уныние. Но сегодня папский нунций выглядел как-то слишком уж загробно. Лицо его казалось маской, сотворенной из скелета и старинного полуистлевшего пергамента; а руки, которыми он судорожно, как старый орел — добычу, держал кожаную папочку с двумя золотыми застежками, все еще дрожали, но уже напоминали полуистлевшие конечности некстати ожившей мумии.
Именно на этой папочке Мазарини и задержал свой взгляд. Кардинал помнил ее со времен прошлых посещений нунция, и порой ему в самом деле казалось, что всевозможные послания и благословения, которыми она постоянно была напичкана, создавались не в папской канцелярии в Ватикане и даже не в резиденции папского нунция в Париже, а прямо в ней. Под буйволиной шкурой этой объемистой папки всякий угодный текст на пергаментах и бумагах проявлялся по воле самого нунция, как кровавые очертания — на голгофной плащанице.
— Если бы ваши речи могли слышать французские генералы, они наверняка возразили бы вам, — хрипло молвил Мазарини, с трудом отведя взгляд от ветхозаветного хранилища папских посланий-булл.
— И что же они сказали бы, окажись свидетелями нашего разговора?
Мазарини поднялся, подошел к камину и долго смотрел в угасающее пламя. Ему вдруг вспомнился недавний визит посла в Польше генерала графа де Брежи. Обменявшись всего несколькими фразами, они тогда битых полчаса сидели, задумчиво глядя на огонь и не ощущая при этом никакой потребности в общении. Это было молчание единомышленников. Никогда и ни с кем кардиналу не молчалось столь красноречиво и столь благодушно, как с этим генералом-послом. И когда, в завершение встречи, де Брежи все же вынужден был согласовать с первым министром несколько вопросов, Мазарини с сожалением признал, что таким образом тот испортил весь шарм их встречи.
— То, что вы услышите в следующую минуту, должно оставаться сугубо между нами, досточтимый нунций, — молвил наконец Мазарини, все еще не отрывая взгляда от огня.
— То есть хотите сказать, что желаете воспользоваться правом исповеди? — подсказал ему Барберини наиболее приемлемый способ самооправдания.
— Исповеди? — коротко рассмеялся кардинал. — А что, и в самом деле. Тем более что, говоря откровенно, за всю свою жизнь я так ни разу не исповедался.
Джулио-Раймондо оглянулся, желая видеть, какое впечатление это произведет на нунция. И убедился, что, решительно покачав головой, тот дает понять: «Не верю этому!».
— Нет конечно же… перед принятием сана, я, как и полагается… Но, видит Бог, ничего общего с исповедью это не имело.
— То, что только что сказано вами, тоже можно считать исповедью, — поспешил заверить его Барберини, ожидая услышать нечто более интересующее его, нежели сие скудное признание грешника кардинала.
— Естественно, причислять к исповеди можно все, что угодно, — согласился Мазарини, поворачиваясь лицом к камину и вновь надолго умолкая.
Граф де Брежи утверждал, что только бездумное созерцание полуугасшего камина позволяет ему заглушить тоску по родине. Так, может быть, и его самого, сицилийца Мазарини, зево камина привлекает именно этим свойством: утолять тоску по родине, подавляя и развеивая убийственную ностальгию.
— То есть вы не согласны с моим предположением?
— К сожалению, я принадлежу к той категории людей, искренне исповедаться которые могут, только стоя с петлей на шее. Да и то вряд ли мне удалось бы преодолеть сомнения. А что касается генералов, то они поведали бы вам, что это не премьер-министр Франции вынужден продлевать войну под их нажимом, а скорее, наоборот — они бросают все новые и новые полки, как вязки хвороста в огонь, под нажимом премьер-министра.
Барберини хотелось выразить свое крайнее удивление, а возможно, и возмущение — пусть даже слегка припудренное дипломатичностью, но в отчаянной поспешности он захлебнулся словами и чувствами.
— Вы? — едва пробился его голос сквозь спазм гортани. — Это вы настаиваете на продолжении войны? Даже вопреки воле своих генералов?! Но ведь и здесь, в Париже, как и в Мадриде, Риме, в самом Ватикане, считают, что вы, кардинал, крайне возмущены этой войной и, прибегая ко всем возможным мерам, пытаетесь погасить ее. Сам папа считает вас величайшим миротворцем Европы.
— Как же я выглядел бы в обличье политика, если бы не сумел убедить хранителя святейшего престола и половину Европы в своем ангельском миролюбии? — хитровато сощурился Мазарини. И нунций вдруг увидел перед собой загорелое, обветренное, загрубевшее от пыли и морщин лицо сицилийского крестьянина, только что неправедно сбывшего какому-то заезжему перекупщику свой залежалый товар. — Но ведь дело в том, что любой из моих генералов теряет свои награды и солдат. В худшем случае проигрывает сражение. А первый министр, если уж проигрывает, то всю войну, всю свою политическую карьеру, а возможно, и половину королевства. К тому же это мне, а не моим бездарным генералам, придется управлять страной, которая, скажем так, не выиграла войну, потеряв при этом на полях сражений десятки тысяч крестьян, виноделов, плотников и прочего мастерового люда.
— Но во время прошлой аудиенции вы настаивали на том, чтобы появилось послание папы…
— Я и сейчас настаиваю на этом, — не меняя ни тона, ни выражения лица, подтвердил Мазарини. — Кстати, где оно?
36
Дрожащими руками Барберини расстегнул золотые застежки и извлек из папочки портфеля тонкий свиток. Взорвав сургучные печати, Мазарини лихорадочно развернул его.
Опуская первые фразы, в которых папа, как обычно, с занудным угодничеством восхвалял Всевышнего, кардинал пробежал взглядом по той части, в которой хранитель святейшего престола призывал младовозрастного короля Людовика XIV, королеву-регентшу и правительство, вняв молитвам миллионов христиан и воле Господа, как можно скорее начать переговоры с Испанией и ее союзниками об окончании этой войны, охватившей весь христианский мир.
— Признаю, — молвил Мазарини, — это — одна из немногих молитв Непогрешимого, которые будут услышаны не только на небесах, но и в королевских апартаментах Парижа.
— Хотелось бы, чтобы вы обратили внимание на особые условия папы, при которых…
— … Ни в одной из ныне воюющих стран не пострадали интересы католической церкви, — вежливо склонил голову Мазарини, — и ни на монетку не уменьшился «грош святого Петра» [51].
— Вы процитировали написанное в послании почти дословно.
— Хотя и не дочитал до этих строчек. Передайте папе, что святому престолу опасаться нечего. Чем разрушительнее войны, ослабляющие наши страны, тем могущественнее и увереннее становится власть Ватикана в этих странах. Так было и так будет. — И, не позволяя кардиналу Камелло Барберини собраться с мыслями для возражений, тотчас же добавил: — Но ведь мы оба знаем, что во всякой булле содержится лишь часть той святости, которую папа собирается донести до поверженных душ стада Христового. А потому говорите, что вам велено было передать на словах.
Нунций столь же поспешно извлек из папки еще один сверток и положил его перед Мазарини.
— Это не для оглашения. После моего ухода у вас появится возможность более внимательно ознакомиться с пожеланиями папы.
— Точнее, с пожеланиями его канцелярии.
— Но благословленными папой.
Мазарини помнил, что Камелло Барберини начинал свою карьеру как непот [52] усопшего четыре года назад папы Урбана VIII. Однако и с восхождением на святой престол Иннокентия Х, в миру — Джамбатисто Памфили, кардинал Барберини все еще чувствовал себя уверенно. Уже хотя бы потому, что нынешний папа не забывал, что и своей личной карьерой он тоже обязан покровительству Урбана, а род Барберини слишком влиятелен в церковных и светских кругах Рима, чтобы портить отношения с ним.
— Может быть, это и не к месту, ваша светлость, но во Франции сейчас немало говорят об удачном участии в войне против Испании и прочих ее врагов отряда польских воинов.
— То есть речь идет об украинских казаках, — уточнил кардинал.
— Значит, это не поляки? — вскинул брови нунций.
— Хотя и являются подданными польской короны. Чем, увы, они никогда не гордились. Кто и с чего вдруг заинтересовался ими в Ватикане?