Путем чая. Путевые заметки в строчку и в столбик — страница 10 из 28

Музыкальная коллекция была поистине замечательна: огромные барабаны, выдолбленные из целого ствола дерева и украшенные замысловатой резьбой; барабаны с водяным резервуаром, накрытые высушенной тыквой; барабаны из черепашьих панцирей; трещотки и погремушки из орехов гуиро; деревянные гонги, костяные трубы, дождевые палочки, тростниковые дудочки, морские раковины-окарины, двойные и тройные флейты, цимбалы и металлофоны. Трудно было поверить, что все это богатство изготовлено и расписано одним человеком. Человек-оркестр Луис поочередно демонстрировал звучание каждого инструмента и, войдя в раж, самозабвенно приплясывал в такт собственной игре. Загипнотизировав слушателей звуками глиняной флейты, удовлетворенно выдохнул: «Пентатоника!»

– Где же вы всему этому научились?

– Давно научился, еще в восьмидесятых. Пошел на концерт одной группы, а после концерта стал у них расспрашивать. Они говорят: «Мы свои инструменты сами делаем». И я тоже стал делать. Съездил к одному навахо в Аризону, купил у него кое-что, он мне про флейты рассказал. А теперь это они у меня покупают!.. На вот, бери на память. – Луис снял со стены расписную дощечку. – Я недавно новый барабан делал, эта дощечка от него отвалилась. Я тогда ее и раскрасил. По-моему, красиво.

* * *

В задней части двора мы скинули с себя одежду и, оставшись в одних плавках, выстроились в неловкую, зябнущую шеренгу, как на уроке физкультуры в начальной школе. «Не стойте так, – приказал Луис, – встаньте полукругом. Вот так». Помощница в пестром серапе поднесла ему дымящуюся чугунную угольницу. Запахло тлеющей хвоей. «Теперь закройте глаза. Мне надо совершить небольшой обряд». Напевая что-то колыбельное, Луис окурил каждого из присутствующих магическими благовониями. «Вот и все. Спасибо, амигос. Теперь можете открывать глаза и забираться внутрь по одному. Только не трогайте камни, они очень горячие. Я пойду первым». Луис отодвинул могильную плиту, заслонявшую низкий проход, и мы поползли друг за другом в темноту каменного склепа. Земля внутри темаскаля была выстлана какой-то душистой листвой; в центре – аккуратно сложенная горка раскаленных камней. Жаркий воздух с запахами тимьяна, розмарина и древесины окоте. Мастер церемонии сел у входа и задвинул плиту, оставив узкий проем.

«О’кей, амигос, можно начинать. Вы не бойтесь, ничего плохого здесь не случится. Я буду петь и немножко играть, а вы мне, пожалуйста, подпевайте. Темаскаль – это наша древность, поэтому песни, которые мы поем, – это молитвы о наших близких и тех, кого с нами уже нет. Пока будете петь, постарайтесь думать о них. О солнце, которое мы провожаем, и об очищении, которое нам предстоит. Все, что нас держит внизу, должно превратиться в дым. Так делали наши предки, ацтеки и чичимеки. Да, и вот что еще: хоть здесь и темно, я прошу вас все время держать глаза закрытыми. Не бойтесь, плохого не будет…»

С этими словами Луис ударил в бубен и начал напевать – сначала тихо, потом все громче, пока соборная акустика пространства не наполнилась хором голосов, оголтело повторяющих заклинательную тарабарщину: «Хен-да-не-на, хен-да-не-на, хен-да-не-ще-ща-уа…» Меня прошиб пот, и я услышал собственный отдаляющийся голос. «Эй-да-хейо-хей, эй-да-хейо-хей…» Голос, зовущий кого-то на непонятном языке, обращающийся то ли к тем, кого нет, то ли к нам, которых не будет, то ли к самому времени, текущему по встречной полосе из будущего в никогда не бывшее, мимо всевмещающей точки сейчас. «Еще немножко посидим, амигос, я попрошу, чтобы нам принесли еще пару камешков».

Дружные распевки на пределе голосовых связок чередовались с сольным горловым пением куикани, одна мантрическая фраза переходила в другую. В какой-то момент мне показалось, что к нашему хору прибавилось еще несколько голосов – судя по тембру, индейских. Я открыл глаза, но увидел только узкую полоску вечернего света в проеме, оставленном для связи с внешним миром. Время от времени проем увеличивался и в него просовывали музыкальные инструменты в церемониальном порядке: барабан, окарину, длинную трубку – местный аналог австралийского диджериду. После звука диджериду кто-то, сопя, передвинул плиту; связь с окружающим миром оборвалась. Я почувствовал, что погружаюсь в сон.

Сон был экранизацией чужого воспоминания: люди в колясках, слезящиеся старческие глаза, глядящие в небо над Мексиканским заливом. Это два года назад, вернувшись из Флориды, Алка рассказывала про дом престарелых, расположенный в двух шагах от пляжа и сплошь заселенный «нашими» бабушками и дедушками. По вечерам испаноязычные сиделки вывозили русских стариков на променад, и те растроганно аплодировали заходящему солнцу. Проваливаясь в амнезию, я отчетливо видел этих стариков, этот закат…

«Препара эль агуа»[6], – скомандовал Луис. Через несколько минут плиту отодвинули. Снаружи было так же темно, как и внутри. На выходящих из темаскаля опрокидывали по три ушата ледяной воды. Помощницы в серапе, добродушно посмеиваясь, закутывали дрожащих гринго в банные полотенца. «Вот и всё, амигос. Вот такую баню я себе устраиваю где-то раз в две недели. А теперь мне пора репетировать с группой. Если хотите послушать, милости просим».

Группа, состоявшая из пяти человек, репетировала на чердаке, привычно заваленном музыкальными инструментами и черепами животных. Накрапывающая перкуссия и протяжный звук флейты хопи сливались с лаем тысячи псов, которых никто не видел. Щуплый индеец в рваной футболке с логотипом нью-йоркской бейсбольной команды затянул «дорожную песню».

* * *

Через несколько дней, гуляя по колониальному городку в другой части Мексики, я чуть было не угодил под колеса грузовика. Водитель, едва успевший затормозить в последний момент, высунулся из окошка, чтобы обматерить разиню-пешехода. Я поднял глаза на водителя. Беззубый, усатый рот, диковатый взгляд. Рядом сидел парень с длинными косами и металлическими кольцами в ушах. Ребята, это же Луис! Луис! Какими судьбами?.. «А, амигос, вот и вы», – поприветствовал нас Луис, как если бы в этой встрече за тридевять земель от «жилища Синего Оленя» не было ничего неожиданного. И, дружелюбно улыбнувшись, поехал своей дорогой.

В день нашего отъезда из Серебряного города армия черных джипов проехала по пустынным улицам и остановилась у заброшенных шахт. Из джипов выгрузились люди с аппаратурой для фотосъемок, а вслед за ними – выводок топ-моделей в вечерних платьях. На вопросы шестерых любопытных очевидцев люди с аппаратурой удивленно вскидывали брови: «Разве вы ничего не слышали? Ваша деревня получила статус пуэбло махико[7]. Мы устраиваем эксклюзивную фотосессию». Возрождение города-призрака шло полным ходом.

Дальний, дикий, крайний

1

В 2005 году Юрий Рытхэу приехал в Нью-Йорк на презентацию английского перевода книги «Сон в начале тумана». Мой приятель устроил ему чтение в Bowery Poetry Club[8]. Увы, официальная часть вечера не задалась: народу пришло совсем мало, разочарованный гастролер провел на сцене меньше десяти минут. Со вторым отделением, кулуарно-питейным, дело обстояло не в пример лучше. Сойдя со сцены, певец Чукотки обхватил обеими руками бокал, наполненный красным вином, и залпом осушил. Мы решили не отставать. Когда разлили по третьему кругу, Рытхэу поднял неожиданный тост за японского писателя Кэндзабуро Оэ: «У него в романе главный герой называет себя поверенным китов. Это мне созвучно. Когда я был маленький, мне рассказывали, что человек произошел от кита. А потом учительница в школе огорошила нас теорией Дарвина. Все, мол, от обезьян. Я, помню, плакал. Прихожу домой, спрашиваю у бабушки. А она мне: “Ну, люди-то разные бывают. Англичане вот – от обезьян. А мы, чукчи, – от китов”. Вот Кэндзабуро Оэ, значит, нас понял».

Хоть сентенция и общеизвестная («одни люди – от Бога, другие – от обезьяны»), тост, связывающий японского классика с бабушкой из Уэлена, мне понравился. Впрочем, что бы ни изрек в тот вечер Рытхэу, мне бы все показалось остроумным и оригинальным. В детстве я зачитывался его книгой «Время таяния снегов»; она входила в число любимых и занимала почетное место на книжной полке – между Василием Яном и Валентином Катаевым. С тех пор прошло почти тридцать лет, и советский школьник, читавший роман о чукотском мальчике Ринтыне, давно стал таким же вымышленным лицом, как сам Ринтын. И все же мог ли я представить себе, что когда-нибудь окажусь за одним столом с автором любимой арктической саги? И не где-нибудь, а в подвале нью-йоркского клуба, жарко натопленном и тускло освещенном, словно яранга, где светильники принято заправлять нерпичьим жиром. Береговые охотники сидят на китовых позвонках, пьют «дурную веселящую воду» и слушают сказки – о вороне Куркыле, о прародительнице Нау или о Романе Абрамовиче. Из чоттагина тянет пронизывающим полярным ветром… У каждого из малочисленных народов Сибири в советское время был свой «пишущий человек», наместник соцреализма в тайге и тундре; но из всех этих народных писателей один Рытхэу оказался настоящим. Он дал голос чукотской йокнапатофе.

В ответ на тост за «поверенного китов» кто-то из присутствующих принялся развивать тему культурного параллелизма. Сообщил, что читал книгу Владимира Тана-Богораза и тоже заметил, что у чукчей много общего с японцами. Попадаются похожие обычаи, ритуалы. «Верно я говорю, Юрий Сергеевич?» Рытхэу раздумчиво посмотрел на новоявленного этнографа. «Видите ли, у японцев члены якудза рубят себе мизинцы в доказательство верности боссу. А у нас все проще. Человек отморозил себе палец, у него началась гангрена. Он палец или сам отрубит, или попросит друга это сделать. Вот тебе и весь ритуал».

И все-таки определенное родство культур прослеживается, потому что Азия, как традиционный японский текст, читается сверху вниз, с севера на юг. Север – всему голова. Хорошо бы отправиться, как Басё, «по тропинкам севера». Совершить путешествие из Заполярья в Японию через Сахалин и Курилы, где мой отец, в молодости заядлый походник, провел два стройотрядовских лета. От тех студенческих поездок у папы остались рассказы на всю жизнь: зоны гигантизма, гейзеры, черный вулкани