Путем чая. Путевые заметки в строчку и в столбик — страница 24 из 28

мерике считается, что лучший способ получить представление – это попробовать что-то сделать самому. Вот и славно. Вы сами выберете цветы и составите из них композицию. А я просто объясню вам некоторые базовые вещи.

Объяснение было не слишком длинным и, кажется, вполне доступным, но у меня, как и во время лекции про дана-парамиту, рассеивалось внимание. Помню, Юкико когда-то говорила, что в старших классах японской школы чайную церемонию и икебану проходят как отдельные предметы. И правда: повеяло чем-то школьным. Неправильные треугольники, векторы, плани– и стереометрия. Плюс – грамматика. Да-да, морфология и синтаксис. В цветочной композиции, как в предложении, можно выделить подлежащее, сказуемое, дополнения и обстоятельства. В третьем классе я обожал это подчеркивание, да и потом, когда штудировал университетское введение в философию, на раз отличал субъект от предиката. Но вот передо мной несколько лилий, ветка рогоза и еще какой-то пучок, и кто бы объяснил, как перейти от теории к практике. Я составил букет, как мне показалось, красивый, и предъявил его нашей иэмото. Что скажете? Интересно, что сказал бы, к примеру, Иннокентий Анненский, если бы ему принесли стихотворение «с днем рожденья поздравляю, счастья, радости желаю» и попросили оценить поэтические достоинства и недостатки этого текста? Вряд ли, конечно, наша училка была Анненским от икебаны, хотя кто его знает, все может быть. Увидев мою «композицию», она изо всех сил постаралась сделать непроницаемое лицо покерного игрока, но у нее не получилось.

– Знаете, попробуйте поговорить со своими цветами.

– Это как?

– А так. Попробуйте увидеть в цветке собеседника.

Иными словами, я безнадежен. Пойду лучше погляжу, что получается у других. В противоположном углу комнаты женщина в затрапезном халате корпела над какой-то сложной аранжировкой. Как выяснилось, она продумывала эту композицию в течение последних трех месяцев.

– А что будет, когда она закончит свое произведение? – спросил я у иэмото.

– Ничего. Выбросит цветы и займется новым проектом. Это у вас на Западе искусство стремится в вечность.

Эту песню я слышал и раньше: западная цивилизация одержима идеей бессмертных творений, а в восточном искусстве господствуют идеи несубстанциональности и непостоянства, пришедшие из буддизма. Так-то оно так, но ведь и здесь не обошлось без желания сохранить результаты своих стараний. Иначе зачем бы участницам этой студии выпускать ежегодный календарь-каталог, куда помещают фотографии лучших композиций?

У Алки получилось лучше, чем у меня, и вместо снисходительного совета поговорить с цветами ее удостоили более серьезным разбором полетов.

– Что-то тут есть, что-то есть… Но вы должны понять, что икебана – это не подарочный букет. Как вам объяснить? Букет, который продается в магазине, – это хвастливый рыбак, показывающий всем: «Вчера поймал во-о-от такую рыбу». А икебана – это танцовщица, застывшая в одной из своих самых сложных и неустойчивых поз. В аранжировке не может быть никакой симметрии, симметрия несовместима с жизнью. Не натюрморт, а живая природа, застывшая, но живая – вот что такое икебана.

Западный человек плохо понимает цветы. Но что-то он все-таки понимает. Ведь это цветы будут оплакивать и опекать его, когда он будет лежать под могильной плитой.

На прощание нам предложили подписаться на каталог студии («Мы даем скидку – специально для наших иностранных гостей…»). Фотографии в каталоге красивые, да и поддержать искусство не грех. Но мы поскупились.

Киото

Из окна поезда «Синкансэн», несущегося со скоростью 300 километров в час, чередование пейзажей напоминает тасование карт в руках шулера. Сколько ни всматривайся, все равно не поймешь, что к чему. Одно сменяется другим настолько быстро, что у тебя создается впечатление, будто ничего не изменилось. Это кинематографический эффект, превращение динамики в статику. Зрение покоряется обману, принимает его как данность. Мимо летящего во весь опор состава медленно проплывает панорама панельных застроек. Следующая станция – Фукуяма. За дебаркадером виднеются очертания замка даймё. Наверное, реконструкция. В какой-то момент эти феодальные замки становятся неотличимыми один от другого. То же и с пагодами. Драконья чешуя крыш, длинный шпиль, «врата трех освобождений», тахото, дайто… Все сливается воедино, превращается в застывший ручей («шаг за шагом останавливать звук журчащего ручья» – суть практики дзадзэн, согласно Судзуки).

Махнув рукой на виды, я опустил штору и уткнулся в «киндл». «Исповедь неполноценного человека». Осаму Дадзай – какая-то двоящаяся фигура; от его творчества рябит в глазах, как от этих заоконных картин, если вглядываться в них, чуть сбавив скорость. В одну минуту его проза кажется невыносимым нытьем, а в другую – пронзительной и достоверной. Скорее всего, она – невыносимое нытье с гениальными вкраплениями. И, возможно, именно эти вкрапления, не позволяющие «списать в утиль» весь корпус Дадзая, были тем, что так раздражало Мисиму. Впрочем, Мисиму, кажется, раздражало практически все, кроме него самого и нескольких авторов, избранных им по неочевидному принципу. В этом смысле он похож на Набокова. У Мисимы с Набоковым – при всей несхожести образов и биографий – вообще масса общего: многоязычие, литературная виртуозность, своеобразное сочетание новаторства с консерватизмом, strong opinions, поза аристократа. Странно, что никто из американских критиков, охочих до подобных сравнений, об этом не писал. Или просто мне не попадалось. Попадались сравнения Набокова с Кавабатой (шахматы против го), с Танидзаки (Лолита против Наоми). Хотя как раз в случае Танидзаки, по-моему, никакого сравнения быть не может. Я честно пытался читать «Свастику», «Татуировку» и кое-как одолел примерно половину эпопеи «Сестры Масаока». Больше не смог. А вот Мисиму – «Золотой храм», «Жажду любви», «Смерть в середине лета» – прочел на одном дыхании. И господь с ними, с его strong opinions.

Если Мисиму раздражает все, что не вписывается в его картину мира, то Дадзая раздражает в первую очередь он сам. Поэтому у первого – «Исповедь маски» (вполне набоковская игра), а у второго – «Исповедь неполноценного человека». И то и другое – повесть о себе («ватакуси сёсэцу»), она же «эго-беллетристика». Это жанр, в котором написано лучшее не только у Дадзая, но и вообще в современной японской литературе. Симадзаки, Мотодзиро, поздний Акутагава, Наоя Сига и т. д. В более широком смысле сюда можно отнести и «Рассказы на ладони» Кавабаты (там, где он, ребенок, видит своих родителей умирающими от чахотки), и трилогию Кэндзабуро Оэ об отношениях отца с умственно отсталым сыном, и военные ужасы Сёхэя Оока, и «Хроники моей матери» Ясуси Иноуэ, и даже наркотический бред Мураками (Рю, не Харуки). Весь этот надрыв, определяющий японскую литературу ХХ века. Откуда столько «эго-беллетристики»? Может, она тоже, подобно чайной церемонии, икебане и самурайскому уставу, берет начало в дзэн-буддизме? «Когда человек говорит о себе, он забывает себя» – это из Догэна. Душераздирающая исповедь как одна из разновидностей дзадзэн. Но мне по вкусу и более сдержанная проза: Нацумэ Сосэки, Мори Огай. Последний – ровесник Чехова – по профессии был врачом. Его стиль изложения предельно сух, как в истории болезни. Вот к чему хотелось бы стремиться.

Киото полон литературных ассоциаций. Они – часть экскурсии, как в Петербурге. Вот Золотой храм, где герой Мисимы боролся со страшной силой красоты. Вот веселый квартал Гион, где до сих пор живут гейши, сошедшие со страниц Кавабаты и Кафу Нагаи. Вот императорский дворец, где полы скрипят – не скрипят даже, а кричат, как голодные чайки, целый птичий базар (оказывается, такими скрипучими их делали специально, чтобы слышать, когда кто-то идет). Вот придворная музыка гагаку, придворная живопись суми-ё. Горная река на картине похожа на стеганое полотно, прошитое красной нитью; гребни гор превращаются в гребни волн, и лодка, несомая течением, повторяет форму волны. И опять литературные ассоциации: эпоха Хэйан с ее дайнагонами, тюнагонами, Левыми и Правыми министрами, Северными и Южными покоями, дворцовыми интригами, альковными историями, культом красоты, обязательной любовной перепиской в стихотворной форме. Все, что запечатлели родоначальницы японской литературы Сэй-Сёнагон, Нидзё и Мурасаки Сикибу. Благодаря их сочинениям мы имеем самые подробные сведения о жизни местной аристократии в Х веке. Но чем больше сведений, тем труднее сложить их в общую картинку. Эпоха Хэйан непредставима, она кажется чем-то инопланетным. «“Повесть о Гэндзи” была написана тысячу лет назад, – говорится в музейной брошюре, – но читается так, как будто написана в наше время». Не знаю, не знаю. Первое, что приходит мне в голову при упоминании «Гэндзи-моногатари», – это обычай хэйанской знати вымазывать передние зубы черной краской.

В Киото нам выпало двухдневное счастье бесцельно слоняться по городу, восхищаясь тем, о чем было заранее известно, и поражаясь тому, о чем известно не было. Идеальный туризм, готовый судить обо всем сплеча, выдумывающий миф за мифом и блаженный в своем неведении, – что может быть лучше? Мы уплетали морских гадов на городском рынке, ужинали подозрительно недорогой говядиной кобе и ядовитой рыбой фугу под умиротворяющие звуки кото и сямисэна. Случайно оказавшись в самой гуще фестиваля «Гион мацури», мы улюлюкали вместе со всеми, пока раскрасневшиеся мужики с выпученными глазами тащили куда-то горящее бревно. В храме Фусими Инари мы хлопали в ладоши и звонили в колокольчик, сзывая синтоистских богов, вытягивали удачу из номерного ящичка и даже брали напрокат кимоно и гэта[22] – словом, делали все, что полагается туристам. Но фокус был в том, что рядом с нами японцы, стар и млад, делали все то же самое. Вот еще одна отличительная черта, не выпадающая из общего стереотипа, но тем не менее достойная удивления: оказывается, местные жители клюют на приманки для туристов с неменьшим, а то и большим энтузиазмом, чем сами туристы. Сказывается ли тут чрезмерная занятость, вынуждающая человека принимать все, что не касается его профессиональной деятельности, в облегченном (туристическом) варианте? Или это и вправду национальная специфика? Во всяком случае, в Китае, где вроде бы вкалывают не меньше, я такого не видел.