Путем дикого гуся — страница 33 из 36

И снова всю ночь дождь — залило второй этаж. Как бы не случилось короткого замыкания — капает на провода и розетки. С утра морозный полуночник (удивительно, как бригада выдерживает на крыше в такой холод) медленно гнал тучи, и в конце концов дождь перестал.


Кто сказал: «Умри прежде смерти»? Джалал ад-Дин Руми[160] или Ангелус Силезиус?[161] А может, Ананда Кумарасвами?[162]


23 октября

Я просидел до рассвета, наслаждаясь томами схолиев Гомеса Давилы[163] и двумя сборниками эссе о нем, чтобы сориентироваться. Обратил внимание на вступление Кшиштофа Урбанека к тому «Nastepne scholia» («Очередные схолии») и несколько других текстов. Больше всего меня тронули Франко Вольпи[164] и Лукаш Доминяк из сборника «Miqdzy sceptycyzmem a wiarq.» и Себастьян Стодоляк и Тилл Кинзель из «Oczyszczenie inteligencji». Что касается схолиев, они начинают мне нравиться. Некоторые уже впились в меня, точно заноза, и колют под кожей. Например: «Посредственность не знает покоя и перемещается».

Я был потрясен, прочитав в тексте Вольпи фрагменты из «Notas» Давилы: «Короткая запись не злоупотребляет терпением читателя и одновременно позволяет дописать желаемое прежде, чем нас остановит сознание собственной посредственности». Дальше сам Вольпи пишет: «Схолий — это стиль: единственный подходящий для человека, который знает, что литература гибнет не потому, что никто не пишет, а наоборот — потому что пишут все». И снова фрагмент из «Notas» Давилы: «Писать — значит делать нечто прямо противоположное тому, что делает большинство пишущих».

Я был потрясен: эти несколько цитат передают суть того, над чем я раздумываю уже давно.


24 октября

В журнале «Зешиты Литерацке» — рассказ Агнешки Косиньской, секретаря Чеслава Милоша, о последних месяцах жизни поэта: «Это было, в сущности, ars bene moriendi — искусство примерного умирания. Очень спокойный, очень уверенный, очень достойный процесс завершения земных дел, отключения разума от тела и воли от разума, не хаотичный, нервный и невротический — вовсе нет. Это продолжалось с начала 2004 года. Мы все знали, что он умирает, что хочет умереть и именно так это должно происходить. Милош сказал мне, что больше не станет диктовать. Что вообще не будет больше заниматься литературными делами, корреспонденцией, делами с издательствами, что предоставляет это мне. А его просит оставить в покое».

Мы срубили березу — виновницу всей катавасии с крышей. Оставь мы ее, дерево могло бы рухнуть на новую крышу при следующей буре. Мы пили ее сок, я вставал напротив в асане «дерево», береза хранила нас от молнии и от пожара. Грустно! Думаю, что поэт Казик Браконецкий[165] из Ольштына понял бы меня. Жаль, что он далеко! Мы бы устроили по дереву поминки.


Из мейла Владу Дворецкому

Когда я пишу, что меня поражает отношение Николаса Гомеса Давилы к демократии, я имею в виду не то, что он открыл мне глаза — я давно уже мыслю подобным образом, — а то, что я нашел собрата. Признай, что так называемая политкорректность превратила сегодня демократию в «священную корову», а я еще в начале 1990-х сказал в интервью питерскому радио, что в отличие от маркиза де Кюстина[166], который прибыл в Россию монархистом, а покинул ее убежденным демократом, я приехал сюда деятелем демократической оппозиции, а уеду — приверженцем авторитарной власти и принудительного труда. Этими словами я невольно открыл себе врата Беломорканала, потому что передачу услышал Амигуд[167] (начальник «Беломорканала»), и так ему это понравилось, что когда я спустя полгода обратился за разрешением пройти по Каналу, Михаил Яковлевич не только сразу дал добро, но еще и потчевал меня армянским коньяком и икрой.


31 октября

Конец ремонта, ура! Крыша — новая, вода по стенам не течет, есть надежда, что дом еще постоит. Тем более, что в следующем году мы постараемся заменить гнилые балки в стенах, опалубку и прочее. Надеюсь, что дом над Онего дождется моих внуков, даже если мне это не удастся. Теперь можно подумать о зиме в Крыму.


2 ноября

Задушки… Зажигаю свечу за душу Мацека Плажиньского[168] и Арама Рыбицкого[169].


14 ноября

Три последних дня гостила у нас французская журналистка Анн Нива[170], дочь выдающегося русиста Жоржа Нива[171]. Анн пишет книгу о двадцатилетии новой России и еще в июне спрашивала по электронной почте, можно ли приехать поговорить со мной. Как ни крути, я ведь весь этот период прожил в России, причем видел не только закат Горбачева, путч в Москве или войну в Абхазии, но еще и постранствовал, пожил в российской глубинке.

Вообще-то я избегаю журналистов, но на сей раз сразу согласился. Во-первых — из-за отца Анн, которого ценю со времен «Культуры», во-вторых — она и сама неплохо знает Россию, так что можно надеяться, что глупых вопросов я не услышу, и, в-третьих, — она француженка, прекрасно говорящая по-русски, а я люблю поболтать с настоящим европейцем о России на русском языке. Правда, немного смущала репутация Анн как военного корреспондента (Чечня, Ирак, Афганистан) — у меня совершенно определенное отношение к бабам, пишущим о войне, — но я подумал, что здесь, в Конде Бережной, войны нет, так что, может, обойдется.

Анн привезла овернский сыр Фурм д’Амбер и вино «Шато Мокайу» 1995 года из подвалов своего мужа. Она сразу меня покорила! Энергичная стройная брюнетка (занимается йогой и бегом, выступала на трапеции), едва Анн переступила порог, мне показалось, что включился дополнительный источник электроэнергии. Она сразу сказала, что чувствует себя неловко: зная все мои книги, приехала к нам как к друзьям, а мы с ней совсем не знакомы. Поэтому в первый вечер Анн рассказывала о себе. Мы засиделись до поздней ночи.

Анн выросла в русофильской атмосфере. В доме ее родителей бывали Солженицын и Окуджава. Первый раз в Москву Анн попала в 1990-м, в двадцать один год. Она тогда плохо владела русским и ехала поездом — хотела почувствовать, насколько это далеко от Парижа. Может, поэтому, читая недавно фрагменты «Волока», где я описываю свой приезд в Россию, она испытывала ощущение дежавю. Позже Анн приезжала в Москву, когда работала над диссертацией о роли российских СМИ на рубеже эпох Горбачева и Ельцина (защитилась она в 1994 году в парижском Институте политических исследований)… Изучение России продолжила в Центре российских и евразийских исследований им. Дэвиса в Гарварде, много времени провела на Кейп-Коде, в летнем доме Хелен Левин, вдовы профессора Г. Левина, специалиста по Джойсу.

— И еще было ощущение дежавю, — засмеялась она, — когда я прочитала, что решение поехать в Россию ты принял на Кейп-Коде. Это магическое место — я тоже именно там поняла, что хочу осесть в России. Наверное, сам мыс, словно палец, выставленный Северной Америкой на восток, показал нам, куда двигаться.

В Россию Анн приехала в августе 1998 года (закат эпохи Ельцина), на Кавказ — в сентябре 1999 года. Через несколько дней федеральные войска начали антитеррористическую операцию, и Анн оказалась в окруженной Чечне — словно в западне. Переодетая чеченкой (этот метод она использует потом в Ираке и Афганистане — благо, позволяет тип внешности…), прожила в Чечне девять месяцев единственным европейским корреспондентом на этой линии фронта, ежедневно отправляя сообщения в газету «Либерасьон». В 2000 году опубликовала книгу «Проклятая война», где описала жизнь обычных людей во время военных действий.

— Обычных — то есть не солдат, а таких, как ты или я. Которые предпочитают любовь убийству, вино крови и хотели бы, чтобы их дети выросли не хищниками, живущими одним днем, а достойными людьми.

Потом все закрутилось — очередные войны, очередные книги. Последняя — о Багдаде. Еще Анн купила дом в деревне Петрушино, вышла замуж. Родила сына. Сына воспитывает няня, а она скучает по нему — то в Афганистане, то в Ираке, а теперь у нас в Конде. Наконец Анн пошла спать, а я полночи читал ее «Проклятую войну», напечатанную в журнале «Знамя», и мне все яснее делалось, что я уже хочу быть только отцом — а не писателем, например, не корреспондентом…


15 ноября

Назавтра лил дождь. Да такой, что из дому выходить не хотелось, поэтому мы сразу после завтрака сели за работу. Сначала обычные вопросы (почему Россия, немного о Польше), и лишь начиная с абхазской войны в разговоре «проскочила искра»: в Абхазии я понял, что путешествия в роли корреспондента — не для меня.

— Я пил на пляже в Сухуми шампанское с бандой грузинских солдат, появилась пара влюбленных — наверное, вышли из какого-нибудь русского санатория… они не понимали, что происходит вокруг, держались за руки. На моих глазах ту женщину изнасиловали, а с него содрали скальп и воткнули ей в срам.

— Боже…

— Никогда в жизни я не чувствовал себя так гадко. Мне бы драться с ними — как мужчине, защищающему женщину, как человеку, протестующему против бесчеловечности, — а я, видите ли, корреспондент… Да к тому же еще их гость. На сухумском пляже до меня дошло, что на войне воюют, а не глазеют, чтобы развлекать любителей поваляться на диване с книжкой о какой-нибудь бойне. Потом, на Соловках, я понял, что надо остановиться, а теперь уже знаю, что или живешь на свете, или по нему скользишь.

То, о чем я толковал Анн, хорошо передают два схожих французских слова — «voyageur» и «voyer»