едь бела дня бродят посреди улицы с вывороченными наизнанку карманами и с такими же мозгами. «Там, в Доках» бродят по улицам разряженные в шелка дщери Британии, владычицы морей; их непокрытые локоны треплются по ветру, яркие косынки развеваются на плечах, а кринолинов — хоть отбавляй! «Там, в Доках» каждый вечер можно услышать, как несравненный Джо Джексон воспевает на волынке британский флаг, и каждый день можно посмотреть в паноптикуме за один пенни и без всякой очереди, как он убивает полисмена в Эктоне[112] и как его за это казнят. «Там, в Доках» можно купить колбасы и сосиски всех сортов: вареные и копченые, приготовленные всеми возможными способами; главное, не вдумываться, что в них входит, помимо специй. «Там, в Доках» сыны Израиля, забравшись в первую попавшуюся темную каморку или подворотню, которую им удается снять, развешивают матросские товары: мельхиоровые часы, клеенчатые шляпы с большими полями, непромокаемые штаны. «Ведь это же вещь, а, Джек!» «Там, в Доках», выставляя полный костюм мореплавателя, эти торговцы натягивают его просто на каркас, не заботясь о таких условностях, как восковая голова в шляпе, и воображаемый обладатель этого костюма обычно бывает представлен беспомощно свисающим с нок-реи, после того как все его мореходные и землеходные испытания остались позади. «Там, в Доках» вывески магазинчиков обращаются к покупателю запросто, как к давнишнему знакомому: «Погоди-ка, Джек!», «Специально для вас, ребятки!», «Курите нашу мореходную смесь за два шиллинга девять пенсов!», «Все для британского морячка!», «На корабле!», «Сплеснить брасы!», «А ну, ребята, не горюй — зайди тоску развей! Ты пиво наше не пивал? Отведай же скорей!» «Там, в Доках» ростовщики ссужают деньги под носовые платки, расписанные в виде британского флага; под часы, у которых по циферблату ходят малюсенькие кораблики, равномерно поклевывая носом; под телескопы, под навигационные инструменты в футлярах и тому подобные вещи. «Там, в Доках» аптекарь начинает дело буквально ни с чем, торгуя главным образом корпией и пластырем, чтобы заклеивать раны — без ярких пузырьков и без маленьких ящичков. «Там, в Доках» захудалый гробовщик похоронит вас почти даром, после того как какой-нибудь малаец или китаец всадит вам нож в спину уж совсем задаром, так что трудно рассчитывать на более дешевый конец. «Там, в Доках» любой пьяный может ввязаться в ссору с любым пьяным или трезвым, и все окружающие примут в ней участие, так что ни с того ни с сего вас может закрутить водоворот из красных рубашек, всклокоченных бород, косматых голов, голых татуированных рук, дщерей Британии, злобы, грязи, бессвязных выкриков и безумия. «Там, в Доках» день и ночь пиликают скрипки в трактирах и, покрывая их назойливые звуки и вообще все окружающие звуки, пронзительно кричат бесчисленные попугаи, привезенные из далеких краев, и вид у них такой, будто они чрезвычайно удивлены тем, что увидели на наших берегах. Быть может, попугаи не знают — а быть может, и знают, — что через «Доки» проходит дорога в Тихий океан с его прекрасными островами, где девушки-дикарки плетут гирлянды из цветов, а юноши-дикаря занимаются резьбой по скорлупе кокосовых орехов и свирепые идолы с невидящими глазами сидят в тенистых рощах и думают свои думы, которые ничуть не лучше и ничуть не хуже, чем думы жрецов и вождей. И, быть может, попугаи не знают — а быть может, и знают, — что благородный дикарь — всего лишь докучливый обманщик, по вине которого на свет появились сотни тысяч томов, ничего не говорящих ни уму, ни сердцу.
Церковь Шэдуэл! Легкий ветерок резвится в прорезях шпиля, нашептывая о том, что ниже по реке воздух куда свежее и чище, чем «Там, в Доках». В бухте сразу за церковью маячит громада корабля наших переселенцев. Называется он «Амазонка». Фигура, украшающая нос корабля, не обезображена, как, согласно мифу, были обезображены прекрасные родоначальницы племени мудрых воительниц[113] для удобства обращения с луком, однако я вполне согласен с резчиком:
Резчик должен бы льстить, приближать к идеалу,
Если много убавить, прибавлять, если мало!
Наш переселенческий корабль стоит бортом к пристани. Огромные сходни из перекладин и досок в двух местах соединяют корабль с пристанью, и вверх и вниз по этим сходням бесконечной вереницей, туда и сюда, взад и вперед, как муравьи, снуют переселенцы, отплывающие на нашем корабле. Кто тащит капусту, кто караваи хлеба, кто сыр и масло, кто молоко и пиво, кто ящики, постели и узлы, кто младенцев — дети почти у всех; почти у всех в руках новенькие жестяные бидоны для ежедневного рациона пресной воды, и при виде этих бидонов во рту появляется неприятный жестяной привкус. Туда и сюда, вверх и вниз, с корабля на берег и с берега на корабль, они кишат повсюду — наши переселенцы. И все же каждый раз, как распахиваются ворота порта, появляются новые кэбы, появляются тележки и появляются фургоны, и на них прибывают еще переселенцы, и с ними еще капуста, еще хлеб, еще сыр и масло, еще молоко и пиво, еще ящички, постели и узлы, еще жестяные бидоны, и вместе с этими грузами все нарастает и нарастает количество детей.
Я подымаюсь на борт нашего переселенческого корабля. Прежде всего я иду в кают-компанию и нахожу там обычную при подобных обстоятельствах картину. Каюта заполнена мокрыми от пота людьми с ворохами бумаг, перьями и чернильницами; впечатление таково, что, едва успев вернуться с кладбища, поверенные неутешной миссис Амазонки бросились разыскивать пропавшее в общей суматохе завещание ее новопреставленного супруга. Я выхожу на ют подышать свежим воздухом и, обозревая оттуда переселенцев, расположившихся на нижней палубе (собственно говоря, я и здесь со всех сторон окружен ими), замечаю, что и тут вовсю работают перья, и тут стоят чернильницы, лежат вороха бумаг, и тут возникают бесконечные осложнения при расчетах с отдельными лицами из-за жестяных бидонов и уж не знаю там из-за чего. Раздражения, однако, не замечается, не видно пьяных, не слышно ругани и грубых выражений, не замечается уныния, не видно слез, и везде на палубе, в каждом уголке, где только можно приткнуться — опуститься на колени, сесть на корточки или прилечь, — люди в самых неподходящих для писания позах пишут письма.
Должен сказать, что мне доводилось видеть корабли переселенцев и до этого июньского дня, однако эти люди так разительно отличаются от всех других виденных мною при подобных обстоятельствах людей, что я невольно выражаю свое удивление вслух: «Интересно, за кого бы принял этих людей непосвященный!»
Внимательное, оживленное, коричневое от загара лицо капитана «Амазонки» появляется рядом. Он говорит: «И в самом деле — за кого? Большинство из них мы приняли на борт еще вчера вечером. Приехали они из разных концов Англии небольшими группами и раньше друг друга в глаза не видели. И не успели они пробыть на борту корабля двух часов, как у них уже образовалась своя собственная полиция, установились собственные законы и дежурства у всех люков. Не пробило еще девяти часов, как у нас уже царил порядок и спокойствие, не хуже чем на военном корабле».
Я снова огляделся по сторонам и подивился невозмутимости, с какой писали письма эти люди. Среди окружавшей их толпы они умудрялись не отвлекаться ничем, а в это время над их головами, покачиваясь, проплывали и опускались в трюм огромные бочки; в это время разгоряченные агенты бегали вверх и вниз по трапам, приводя в порядок бесконечные расчеты; в это время сотни две незнакомцев отыскивали повсюду сотни две других таких же незнакомцев, задавая вопросы относительно их местонахождения еще сотням двум таких же незнакомцев; в это время дети носились вверх и вниз, взад и вперед, путаясь у всех под ногами и, ко всеобщему отчаянию, перевешиваясь вниз головами во всех опасных местах — тем не менее они спокойно продолжали писать свои письма. Примостившись у правого борта, какой-то седовласый человек диктовал длинное письмо другому седовласому человеку в огромной меховой шапке, и письмо это, по-видимому, было настолько глубоко по содержанию, что переписчику приходилось время от времени обеими руками снимать с головы меховую шапку, дабы проветрить мозги, и обращать изумленный взгляд на диктовавшего, словно это был человек, окутанный непроницаемой тайной, и на него стоило посмотреть. У левого борта, покрыв кнехт белой тряпочкой и превратив его в аккуратный письменный столик, сидела на небольшом ящике женщина и писала с тщательностью бухгалтера. У ног этой женщины, растлившись на животе прямо на палубе и просунув голову под перекладину фальшборта, по-видимому почитая это место надежным убежищем для своего листка бумаги, хорошенькая изящная девушка писала не меньше часу, лишь изредка появляясь на поверхности, чтобы обмакнуть перо в чернильницу (в конце концов она потеряла сознание). Пристроившись у борта спасательной лодки, недалеко от меня, на юте, еще одна девушка — свежая, пышная деревенская девочка — тоже писала письмо на голых досках палубы. Позднее, когда в эту же самую лодку забрались хористы, долго распевавшие разные песни и куплеты, одна из девушек-хористок, машинально исполняя свою партию, писала письмо на дне лодки.
— Да, непосвященному трудно было бы догадаться, кто они такие, мистер Путешественник не по торговым делам, — говорит капитан.
— Несомненно!
— Если бы вы не знали, кто они, могли бы вы хотя бы предположить?
— Ну что вы! Я бы сказал, что это цвет Англии.
— То же сказал бы и я, — говорит капитан.
— Сколько их?
— По круглому подсчету восемьсот.
Я прошелся по нижней палубе, где в темноте ютились многодетные семьи, где вновь прибывающие создавали неизбежную неразбериху и где эта неразбериха усиливалась скромными приготовлениями к обеду, которые шли в каждой группе. Там и сям потерявшие дорогу женщины, подшучивая над собой, расспрашивали, как им пройти к своим или хотя бы выйти на верхнюю палубу. Кое-кто из несчастных детишек плакал, но в остальном поражала бодрость, царившая вокруг. «К завтрашнему дню утрясемся!», «Через день-два все наладится!», «Здесь будет посветлее, как только выйдем в море». П