Элиас не смог убедить его, и мне пришлось обратиться к самому капитану, который, не зная, в чем причина беспокойства, явился в сопровождении нескольких вооруженных морских пехотинцев.
Сцена на камбузе вышла неприятная: Ховард, отчаянно протестующий и пытающийся выяснить, в чем его вина, был отправлен в единственное место, пригодное для роли карантинного бокса, – в арестантский трюм.
Когда я поднялась с камбуза, солнце, выложив западную часть моря золотом, словно райские мостовые, уже погружалось в океан. На миг я остановилась, всего лишь на миг, но пронизывающий и ошеломляющий.
Это случалось и прежде, не раз, но всегда заставало меня врасплох. В дни величайшего напряжения, когда я, как это бывает с врачами, буквально утопала в горе и отчаянии, мне случалось выглянуть в окно, приоткрыть дверь, посмотреть в лицо – и я встречала его, всегда неожиданный и безошибочно узнаваемый миг покоя.
Свет лился на корабль с небес, и широкий горизонт казался уже не предвестником бесформенной пустоты, но прибежищем радости. На какой-то миг я очутилась в объятиях солнца, согретая и омытая его лучами, развеявшими запахи и образы болезни. Горечь ослабла, на сердце у меня полегчало.
Я никогда не стремилась к этому специально, не придумывала этому названия, однако всегда знала, когда на меня снизойдет этот дар покоя. Я замерла, пока длилось это мгновение, дивясь и в то же время не дивясь тому, что эта милость нашла меня даже здесь.
С радостным облегчением я перекрестилась и, ощущая слабый блеск на своих потускневших было доспехах, направилась вниз.
Элиас Паунд скончался от брюшного тифа четыре дня спустя. То была вирулентная инфекция. В лазарет его поместили в лихорадке, щурящимся даже от слабого света, через шесть часов у него развился делирий, и он уже не мог приподняться, а на рассвете он прижал голову к моей груди, назвал меня мамой и умер у меня на руках.
Весь день я провела в обычных хлопотах, а на закате стояла рядом с капитаном Леонардом, когда он вел погребальную службу. Тело гардемарина Паунда завернули в гамак и предали океану. Отказавшись от приглашения капитана отобедать, я, желая побыть одна, нашла на корме рядом с огромной пушкой укромный уголок, где меня никто не мог увидеть.
Солнце, отсияв ясным золотом, уходило за горизонт, уступая место звездному бархату ночи, но во всем, что представало моему взору, я не видела ни милосердия, ни покоя.
По мере того как темнело, жизнь на корабле замирала, звуки стихали. Я положила голову на пушечный ствол, коснувшись щекой прохладного металла. Мимо по каким-то своим делам пробежал озабоченный матрос, и я осталась одна.
Трудно сказать, что у меня не болело: голова пульсировала, спина затекла, ноги распухли, но все это не имело значения в сравнении с болью, терзавшей мою душу.
Для любого врача нет потери горше, чем смерть пациента. Смерть – это враг целителя, и, отдавая черному ангелу того, кто находился на его попечении, врач тем самым признает свое поражение. А стало быть, к обычному человеческому состраданию и страху перед кончиной добавляется еще и ярость, порожденная собственным бессилием.
Между рассветом и закатом этого дня у меня умерли двадцать три человека. Элиас был всего лишь первым.
Нескольких больных смерть настигла тогда, когда я обтирала их губкой или держала за руку, другие встретили ее в одиночестве, не сподобившись напоследок даже успокаивающего прикосновения, ибо у меня не было возможности поспеть ко всем вовремя. Казалось бы, мне следовало смириться с реальностью времени, в котором я пребывала, но в тот момент, когда у меня на руках умирал восемнадцатилетний гардемарин, понимание того, что его спасла бы простая инъекция пенициллина, разъедало мою душу, как болезненная язва.
Контейнер со шприцами и ампулами остался на «Артемиде», в кармане моей сменной юбки. Правда, будь они со мной, я все равно не могла бы их использовать. А если бы и могла, спасти мне удалось бы одного, от силы двух человек. Однако от осознания всего этого легче не становилось: я злилась и на себя, и на обстоятельства, скрежетала зубами так, что болели челюсти, и металась от больного к больному, имея на вооружении только кипяченое молоко, печенье и две беспомощные руки.
Сейчас в памяти прокручивались события прошедшего дня, бесконечная беготня от койки к койке и лица, искаженные мукой или уже медленно разглаживавшиеся в посмертном расслаблении лицевых мышц. Но все они смотрели на меня. На меня!
Застонав от бессилия, я что было мочи ударила рукой по бортовому ограждению. Раз, другой, снова, снова и снова, как будто горе и ярость лишили меня способности ощущать боль.
– Прекратите! – раздался позади голос, и чья-то рука схватила меня за запястье.
– Отпустите!
Я попыталась вырваться, но хватка была слишком сильна.
– Прекратите, – повторил человек и, обхватив меня другой рукой за талию, оттащил от борта. – Нельзя так делать, вы себя пораните.
– А мне плевать на это, ко всем чертям!
Я забилась в его руках, но потом обмякла, признавая поражение. Какая, в конце концов, разница?
Хватка разжалась, и я, обернувшись, увидела мужчину, которого до сих пор на борту не встречала. Явно не моряка: его одежда, помятая, как будто он ее долго не снимал, тем не менее была дорогой, изысканного покроя. Камзол и жилет сидели как влитые, у горла пенились брюссельские кружева.
– Кто вы такой, черт побери? – удивленно спросила я, утирая свои мокрые щеки, хлюпая носом и пытаясь пригладить взлохмаченные волосы.
Хотелось верить, что в сумраке мой расхристанный вид был не слишком заметен.
Незнакомец улыбнулся и протянул мне носовой платок, мятый, но чистый.
– Мое имя Грей, – ответил он с легким изысканным поклоном. – А вы, очевидно, знаменитая миссис Малькольм, чей героизм так воспевает капитан Леонард?
Я раздраженно скривилась, и Грей осекся.
– Прошу прощения, я сказал что-то не то? Честное слово, мадам, у меня и в мыслях не было вас обидеть.
Он и вправду выглядел озабоченным, поэтому я покачала головой.
– В том, чтобы смотреть, как умирают люди, нет ничего героического, – прогундосила я и высморкалась. – Я просто нахожусь здесь, вот и все. Спасибо вам за носовой платок.
Я замешкалась, не решаясь ни вернуть использованный платок ему, ни просто сунуть его в карман. Он разрешил эту дилемму, махнув рукой.
– Могу я еще что-нибудь для вас сделать? – неуверенно осведомился он. – Воды? А может быть, бренди?
Он полез за пазуху, извлек маленькую серебряную карманную фляжку с выгравированным на ней гербом и предложил мне.
Приняв ее с благодарным кивком, я сделала глоток, да такой основательный, что закашлялась. Крепкий напиток обжег горло, но я отпила еще и почувствовала, как внутри разливается бодрящее, снимающее напряжение тепло. Глубоко вздохнув, я отпила снова. Это помогало.
– Спасибо, – сказала я чуть охрипшим голосом, возвращая фляжку.
Подумав, что невежливо отделываться одним словом, я добавила:
– Знаете, я уже успела забыть, что бренди – это напиток: главным образом приходится использовать его для обмывания больных в лазарете.
Все события минувшего дня вдруг вспомнились, навалившись на меня с такой силой, что я пошатнулась и снова села на пороховой ящик.
– Насколько я понимаю, эпидемия свирепствует по-прежнему?
Его светлые волосы поблескивали в свете ближнего фонаря.
– Ну, не то чтобы по-прежнему. – Я прикрыла глаза, чувствуя себя опустошенной. – Сегодня число заболевших увеличилось только на одного человека. Вчера таких было четверо, а позавчера шестеро.
– Звучит обнадеживающе, – заметил он. – Похоже, вы побеждаете болезнь.
– Нет. Все, что мы делаем, – это предотвращаем дальнейшее распространение заразы. А для тех, кто ее уже подцепил, я ничего не могу сделать.
– Правда?
Грей наклонился и взял меня за руку. От неожиданности я не отстранилась, а он легонько провел большим пальцем по волдырю – я обожглась кипяченым молоком – и коснулся костяшек, покрасневших и потрескавшихся от постоянного соприкосновения со спиртом.
– Для особы, которая ничего не делает, мадам, у вас удивительно натруженные руки.
– Как раз делать-то я делаю, и немало! – выпалила я, отдернув руку. – Вот только толку нет, это правда!
– Уверен… – начал он.
– Да в чем вы можете быть уверены? – Я хлопнула ладонью по пушке, вложив в этот бессмысленный удар всю горечь и отчаяние этого дня. – Вы хоть знаете, сколько человек мы сегодня потеряли? Двадцать три! Я на ногах с самого рассвета, по локти в грязи и рвоте, моя одежда уже вся пропотела, а толку никакого! Ничего не могу поделать! Вы слышите меня? Ничего!
Лицо Грея скрывала тень, но я видела, как напряглись его плечи.
– Слышу, – спокойно ответил он. – Вы устыдили меня, мадам. Я сидел у себя в каюте по приказу капитана, но поверьте, понятия не имел, что дела обстоят подобным образом, и готов, если требуется, прийти на помощь.
– Зачем? – тупо спросила я. – Это ведь не ваша работа.
– А разве ваша?
Он повернулся ко мне лицом, и я увидела, что это привлекательный мужчина лет под сорок, с тонко очерченным лицом и большими голубыми глазами, расширенными от удивления.
– Да, – ответила я.
Он внимательно пригляделся ко мне, и удивление на его лице сменилось задумчивостью.
– Понимаю.
– Нет, не понимаете, но это не важно.
Я сильно нажала кончиками пальцев на лоб, на точки, которые показал мне мистер Уиллоби, чтобы облегчить боль.
– Если капитан считает, что вам следует оставаться в каюте, так, вероятно, и должно быть. Людей для помощи в лазарете хватает. Беда в другом: мало что помогает, – заключила я, уронив руки.
Грей подошел к борту и некоторое время молча смотрел на темную гладь воды, искрящуюся то здесь, то там дробящимся на волнах светом звезд.
– Понимаю, – повторил он, словно обращаясь к волнам. – Признаться, поначалу я принимал ваше огорчение за проявление обычной женской чувствительности, но теперь вижу, что здесь нечто иное.