Путешествие без карты — страница 25 из 44

падного Берега. Их трюмы кишмя кишели тараканами, и там, конечно, не было москитных сеток, чтобы защитить злосчастного пассажира, который, проснувшись среди ночи в полной темноте, находил двух-трех огромных тараканов, припавших к его губам».

По мере того как я все больше уставал, а мое здоровье расшатывалось, Африка представлялась мне, пожалуй, именно в виде тараканов, пожиравших одежду, крыс на полу, пыли в глотке, тропических блох под ногтями, муравьев, впивающихся в кожу… Но теперь, когда оглядываюсь назад, даже тараканы кажутся мне лишь одним из признаков девственной нетронутости края, «не ведающего нашествия и разграбления». В Сьерра-Леоне на залитой электрическим светом Горной станции, сидя под вентилятором за бокалом ледяного коктейля, беспрестанно помнишь, что вокруг покоренная страна; даже в столице Либерии тебя не покидает чувство, что ты находишься в колонии, весьма ненадежной колонии, которая в любой момент может быть стерта с лица земли желтой лихорадкой. Белые и цветные — все они живут здесь как временные пришельцы, не пуская глубоких корней; последнее слово остается за Африкой, и она заявляет о себе — муравьями и крысами, а то и наступлением тропических лесов, которые проглатывают жалкие ямки, вырытые и брошенные голландскими золотоискателями. На свете осталось не так уж много нетронутых земель, чтобы не полюбить ту, которую ты наконец-то нашел.

Глава четвертаяЧерный Монпарнас



Забастовка носильщиков

Наутро мы вступили во «Францию» — так зовут местные жители Французскую Гвинею. Не успели мы пуститься в путь, как один из носильщиков сказался, больным, с ним расплатились и пошли без него. Носильщиков теперь у нас было в обрез. Мой двоюродный брат пользовался гамаком, для чего ему нужны были четверо носильщиков; я сократил их число до трех; сам я в гамаке не нуждался, если только мне не суждено было заболеть.

Места здесь были разительно французские, начиная с первой же деревни, в которой мы остановились, — кстати, она не звалась ни Бамакама, ни Джбайяй, как я того ожидал; тут пахло Францией и в смысле коммерции, и в смысле приманок, которые, казалось, были расставлены специально для туристов… если бы сюда когда-нибудь попадали туристы. Просто удивительно, как не похожи земли по разные стороны невидимой границы. Эту страну вы ни за что не спутали бы с Либерией. Туристы чувствовали бы себя как дома среди круглых хижин и ярко-красных фесок торговцев из племени мандинго. Этих торговцев никак не отличишь (разве что достоинства у них побольше) от продавцов ковров в парижских кафе «Купол» или «Ротонда». Разница только в том, что к этим вы пришли домой, словно двигались за ними следом от самого бульвара Сен-Мишель, ехали в вагонах третьего класса, плыли в трюме и, наконец, проделали длинный путь верхом из Конакри.

Во «Франции» трудности с носильщиками достигли апогея. Их жалобы, причитания («слишком далеко», «слишком далеко») стали действовать мне на нервы. Я, кажется, предпочел бы, чтобы они бросили нас совсем, только бы не слышать эту непрестанную воркотню и уговоры двигаться медленнее, чем я мог себе позволить. Беда была в том, что я не знал, велика моя власть над ними или нет и кому из них я могу доверять. Ванде вызывал у меня подозрения; старшина со своей трубкой, суконной шапочкой и трещоткой был веселым проходимцем; мне казалось, что он зачастую дает носильщикам слишком много воли. Я верил Ама, потому что его недолюбливали остальные; я верил Бабу из племени бузи и его другу Гуава; мне казалось, что я могу доверять носильщику моего гамака Колиева, который всегда шел со мной рядом во главе отряда.

Но именно Колиева и сбил меня с толку в первый день нашего пребывания во «Франции». Мы сразу же пошли неверно; носильщики, по-видимому, поговорили в Зорзоре с местными жителями и решили, что дорога в Бамакаму через Джбайяй слишком длинна и трудна. Никто прежде и не слышал о поселке, в который мы пришли через два часа пути, когда пересекли верхнее течение реки Сент-Пол. Название его звучало вроде «Коинья». Он отличался от деревень Либерии каким-то подобием планировки. Хижины вождя и его жены находились в центре и были обнесены высокой изгородью, вокруг которой расположился поселок. Все это напоминало лагерь, раскинутый торговым караваном.

Ама перевел нам слова вождя. Оказалось, что до Бамакамы еще целый день пути, и он не уверен, расчищены ли тропы, и восстановлены ли мосты после дождей. Это был человек, исполненный достоинства, ростом пониже, чем бывают обычно негры из племени мандинго, с черной бородой, в красной феске и просторной деревенской одежде; в его темных глазах, блестевших над горбатым носом, было что-то семитское. Волосы у мужчин в этой деревне были выстрижены причудливыми узорами и собраны в пучки; ничего подобного мне в Либерии еще не встречалось. Кое у кого голова была наголо выбрита, лишь на макушке и на затылке торчало по хохолку. Это придавало обладателю такой прически сходство с пуделем, а пудель, как известно, французская собака. Женщины Французской Гвинеи тоже старались не отставать от страны, которая славится самыми красивыми проститутками и самыми изящными публичными домами в мире: волосы их вокруг ушей были склеены в замысловатые завитки, похожие на часовые пружины; лицо раскрашено не только обычными белыми полосами, но и синькой, и охрой, а все вместе напоминало незаконченный портрет кисти современного художника.

Идти дальше, после того что сказал вождь, не было никакого смысла. Он пообещал дать нам завтра проводника и приказал подмести единственную в деревне четырехугольную хижину. Еще одна особенность французской колонии: в каждом поселке было нечто вроде заезжего двора для путешественников. Затея эта была бы еще счастливее, если бы путешественники заходили сюда почаще, а так эти заезжие дворы (обычно расположенные не как в Коинье, а чуть поодаль от поселка и окруженные изгородью) почти всегда приходили в полное запустение: дверь зарастала паутиной, крыша проваливалась, очаг лежал в развалинах, зола в нем давно застыла. Коинья была расположена достаточно далеко от обычных маршрутов французских колониальных чиновников, и местные жители пользовались заезжим двором сами, поэтому там было чисто и ухожено.

Едва мы устроились в хижине, как начался торг. Предметом купли и продажи было абсолютно все. Обмениваться дарами здесь не было принято. Преподнесение даров, хотя и стало удобным способом вымогать деньги, родилось из желания проявить любезность, оказать гостеприимство, выразить щедрость — качества, совершенно чуждые душе современного мандинго. Весь мусор цивилизации был выкинут в эту деревню, словно гнилые водоросли, намытые волнами на прибрежный песок. Здесь можно было получить фаянсовые горшки и ведра, ножи, грубо отделанные сплавом серебра с медью, чтобы привлечь жадный до блеска глаз чужеземца. Даже обычный кривой нож, которым прочищают путь в зарослях, и тот был разукрашен; рукоятку покрывал сплав из наполеоновских монет, зато лезвие было тупо, как деревянное. Производить эти вещи мог заставить только голый торгашеский инстинкт (ведь белых путешественников здесь не видали и два раза за десять лет). А может быть, тут работала никому не ведомая фабрика, поставлявшая все эти безделушки на продажу в Конакри, Дакар и даже Париж, и мы наткнулись на промышленный центр, спрятанный в самом дальнем углу этой малоизвестной французской колонии.

Носильщики были в пути всего полдня, но они поели до выхода из Зорзора, и атмосфера была накаленной. Они дулись и не подходили к моей хижине, а Бабу и Ама громко и сердито с ними переругивались. Я уже больше не был патриархом для моих носильщиков, я стал для них дурным хозяином; у нас возникла вражда, которой надо было дать выход. Нервы у меня были натянуты из-за того, что я не знал, с какой жалобой они ко мне придут и когда это произойдет; но хуже всего было то, что я не мог выйти из себя, я должен был казаться веселым и внешне сохранять хорошее расположение духа, вместо того чтобы как следует их выругать.

После полудня я лег, но заснуть не мог. Перед заходом солнца, когда я обтирался губкой, стоя в жестяной ванне, в хижину вошел Амеду. Он заявил:

— Работники говорят, они хотят больше денег. Масса пусть говорит «нет».

Произнес он это тоном образцового камердинера. Он советовал, как держать себя во время бунта, с тем спокойствием и твердостью, с какими Дживс рекомендовал Берти Вустеру[34] надеть тот, а не иной галстук. Но иногда мне бывало трудно ему угодить: его положительность, честность и несокрушимая преданность требовали от меня в ответ слишком многого. Я должен был вести себя как надежный хозяин в том царственном смысле, в каком он понимал надежность. Он служил у окружных комиссаров, и в сознании его не укладывалось, что можно обращаться с носильщиками иначе, чем начальственно. Когда в последнюю неделю нашего похода моральную слабость проявил даже Амеду, я почувствовал просто облегчение.

Мне не хотелось вылезать из ванны; меня смущало, что Амеду осудит мое поведение, если я уступлю, это было куда проще, хоть и роняло мое достоинство. Ведь в конце-то концов носильщики получают позорно мало. Мне пришлось все-таки выйти, сесть за стол, сделать вид, будто я пишу дневник. Я видел, что они наблюдают за мной и готовят мне удар. Я чувствовал себя, как муха, на которую нацелена хлопушка. Наконец, Колиева вышел вперед, и к нему один за другим присоединилось еще пятнадцать носильщиков. Я не думал, что Колиева будет среди них. Он был смущен, и это облегчало мое положение; вид у него был неестественно хмурый и чрезмерно заносчивый; толстая нижняя губа отвисла, он постукивал себя по ноге палкой и говорил хриплым голосом. Он один из бунтовщиков знал хоть несколько слов по-английски. Перебирая в уме забастовщиков, я подумал о том, что без них, если мне придется в каждом поселке нанимать новых носильщиков и платить им по официальной таксе, я не смогу совершить того, что задумал. Стоит им проявить твердость, взять расчет и бросить нас — и мы вынуждены будем двинуться через лес напрямик к Монровии. Но даже и на это у меня может не хватить денег. Если бы они только знали, что все козыри у них на руках!