В этой концепции, превращающей дифференциальное исчисление в основу определения бытия, понятия бесконечно малой, предела, производной становятся философией. Философией разума, постигающего бесконечность. Споры о бесконечности, о ее реальности привели к неожиданному выводу: бесконечность — условие бытия. Только бесконечное приближение переменной к некоторому предельному значению делает предел реальным синтезом прошлого и будущего в настоящем.
Как уже сказано, я не раз слышал эту философию бесконечности как составляющей бытия. Но в речи Коши она была тесно связана с обоснованием дифференциального исчисления. Если дифференциальное исчисление стало дифференциальной философией, то и философские размышления о прошлом, настоящем и будущем приобрели новую форму, новое название, новые импульсы для дальнейшего развития.
Для меня разговор с Коши усилил и сделал более отчетливым оптимистическое впечатление, которое сохранилось, росло, начиная с первой попавшей мне в руки книги о дифференциальном исчислении — я упоминал о ней в предыдущем очерке. Это впечатление мне кажется не случайным. Локальное ощущение бессмертия, ощущение бесконечности, существующей в данной точке в данное мгновение, — это естественный эмоциональный аккомпанемент представления об универсальности движения, проникающего в бесконечно малые элементы бытия. И здесь начало оптимистического восприятия парадоксов и апорий бытия. Парадоксов и апорий, в основе которых лежит движение, живая динамика мира.
Поэзия познания
Вскоре после процесса 1786 года об ожерелье королевы я поехал в Дрезден. Парижские впечатления, свидетельствовавшие о приближении революции и о происходивших переменах в общественном сознании, внушили мне желание познакомиться с немецким резонансом таких перемен. О немцах XIХ века говорили: они размышляют о том, что французы уже сделали. Но в 80-е годы XVIII века немцы размышляли о том, что французы собирались сделать. Я уже знал о «Разбойниках» Шиллера, которые предшествовали «Свадьбе Фигаро», но по своему содержанию и эффекту были ближе к 90-м годам, чем комедия Бомарше[161]. Я знал и о дальнейшей эволюции творчества и идей Шиллера, и о его личной судьбе. Для последней середина 80-х годов была благоприятным временем. Шиллер переехал в Лейпциг, часто бывал в Дрездене. В обоих городах у него было симпатизирующее ему окружение, возможность отдохнуть от тягостной военной службы, безденежья и скитаний. Я приехал в Дрезден и узнал, что Шиллер живет в окрестностях города в домике, окруженном большим виноградником, принадлежащем одному лейпцигскому другу поэта. Шиллер дописывал последние сцены «Дон Карлоса». Эти сцены были очень далеки от мирного пейзажа, окружавшего Шиллера, и от его теперешней тихой жизни. Но здесь было и нечто близкое, о чем Шиллер и стал говорить в начавшейся беседе. У него были еще сильны внушенные Руссо представления о свободных чувствах как естественных чувствах человека, зависящих от близости к естественной гармонии бытия, от близости к природе.
— В конце концов, — говорил Шиллер, — идеалы маркиза Позы, идеалы жизни без насилия над естественными чувствами человека, без жестокости, без герцога Альбы[162], идеал свободной Фландрии, свободного Брабанта, свободного мира — это возвращение к природе. И когда я ощущаю тихую гармоничную прелесть этого уголка, этого виноградника, я начинаю по-новому, не логически, а конкретно представлять себе чистую душу моего героя.
Здесь последовало отступление: Шиллер заговорил о Клопштоке[163]. Он говорил, что у Клопштока все конкретное превращается в идею. Клопшток совлекает с любого конкретного предмета чувственную оболочку. Его целомудренная муза не знает ничего, кроме бесплотного и бесконечного.
— Я же все больше стремлюсь, — говорил Шиллер, — увидеть идею, воплощенную в нечто чувственное, увидеть абстрактное, ставшее конкретным, увидеть мысль, ставшую образом. Я начал ощущать в маркизе Позе его абсолютную душевную чистоту в конкретных, земных, сенсуально постижимых образах. Эти образы ассоциируются с природой, с тихим вечером над лугами, и эта неожиданная связь идеалов и настроений активного мальтийского рыцаря с тихими вечерними размышлениями при наблюдении природы мне кажется существенной. Чем ближе мы постигаем природу и царящий в ней естественный порядок, тем в большей мере нашим идеалом становится свобода как возврат к природе. Я далек от изучения природы, но я понимаю, почему Гёте — автор «Геца фон Берлихингена»[164] — ищет естественный порядок в природе и увлекается естественными науками.
Разговор принял другое направление. Шиллер рассказал мне содержание «Дон Карлоса». Какой идеал воодушевляет маркиза Позу? Он весь в будущем. Это не дружба с Карлосом, за которого он умирает, это стремление переделать мир. Именно оно толкает Позу на откровенный разговор с Филиппом II. Король открывает перед Позой возможность политических перемен. В первую очередь — свободы Фландрии и Брабанта. Поза оставляет старый план — реализовать свои идеалы через наследника. Тогда Карлос ищет сочувствия и помощи у других. Эти другие — принцесса Эболи — его предают. Чтобы спасти Карлоса от обвинений, Поза жертвует собой. Но король понимает действительный смысл жертвы. «Дружба, — говорит Филипп, — не может заполнить сердце Позы, оно бьется для мира». Грядущее было его единственной любовью.
Здесь я позволил себе произвести очередную попытку воздействия на XVIII век с помощью средств, взятых из ХХ века. Я знал содержание писем Шиллера о «Дон Карлосе» и стал излагать их будущему автору этих писем, так же как и содержание некоторых других произведений кантианского периода в идейном развитии Шиллера. Шиллер слушал мои реплики с интересом, но не слишком глубоким. Когда я добавлял к концепциям «Писем» некоторые понятия ХХ века, они не достигали сознания Шиллера. Действовал обычный механизм экранирования прошлого от будущего.
Тогда я сделал еще более смелую попытку. Я изложил Шиллеру его более поздние эстетико-философские концепции, его «Письма об эстетическом воспитании человека», появившиеся в 1795 году, то есть почти через десять лет после нашей встречи в винограднике близ Дрездена.
Передам вкратце основную, как мне кажется, мысль этих писем, которую я рассказывал их автору, присоединяя понятия, взятые из ХХ века.
Человек обладает разумом и сенсусом, способностью мышления и способностью получать впечатления от воздействия внешнего мира на органы чувств. Разум придает форму чувственным впечатлениям. И разум, и сенсус в отдельности не дают свободы. Свобода — это соединение разума, который освобождает человека от подчинения чувственным впечатлениям, и сенсуса, который освобождает его от подчинения найденным рассудком канонам.
Свободное отношение к впечатлениям — это игра, это манипулирование впечатлениями и мыслями. Она-то и является объектом эстетики.
Эти соображения не заинтересовали Шиллера. По-видимому, они показались ему произвольными. Я это видел и понимал закономерный характер такого отношения Шиллера к его будущим идеям. Но с упорством отчаяния я развивал содержание «Писем об эстетическом воспитании человека» в связи с понятиями и проблемами науки XIХ — ХХ веков.
Что означают «свобода» и «игра» с точки зрения дифференциального исчисления? Что означают эти понятия для классической механики? Мы переходим от серии упорядоченных разумом впечатлений — положений частицы в различных точках пространства — к другим впечатлениям — скоростям. Здесь мы также находимся под властью рассудка, логики, закона. И под властью впечатлений, которые входят в этот порядок. Но это другой порядок, другой рассудок, другие законы, другая логика. И переход от одного порядка, одной логики к другому порядку, к другой логике демонстрирует нашу свободу. Эти переходы демонстрируют нам мощь разума и вызывают удовлетворение, которое можно назвать эстетическим.
Почему мои реплики не вызвали интереса у Шиллера? Мне нетрудно было найти ответ. Развитие философско-эстетических взглядов поэта было частью истории, частью необратимого процесса развития философии и общественной психологии, оно лежало в основном фарватере духовной истории человечества. Шиллер пришел к представлению об эстетике как самостоятельной и высшей форме отношения человека к миру в результате десятилетней эволюции, в которую входили и «Критика чистого разума», и «Критика практического разума», и общение с Гёте, и впечатления от исторических событий 80–90-х годов XVIII века, и систематические занятия философией, и преподавание истории в Вене, и увлечение кантианской философией, и последующий отход от эстетики Канта.
Я решил наряду с негативным опытом, доказывающим необратимость духовной эволюции, поставить позитивный опыт, увидеть, что необратимое движение философии приближает ее к современным представлениям. Я решил вернуться к Шиллеру в конце 90-х годов после «Писем об эстетическом воспитании человека», после трилогии о Валленштейне[165].
Машина времени доставила меня в 1798 год, а почтовая карета — из Дрездена в Веймар. Был вечер, и мне вспомнилось замечание Иеринга[166] о скрипе перьев, наполняющем тихие университетские города, когда системосозидающие приват-доценты открывают окна («они конструируют!») Это замечание относилось к позднейшим временам, сейчас акустическим фоном Веймара были отдаленные звуки студенческих песен.
Я направился к Шиллеру, обдумывая предстоящий разговор. За быстро протекшее время (для меня несколько часов, а для Шиллера — десять лет, но все равно быстро) поэт стал знаменитым и — что, может быть, было для него не менее существенным — обеспеченным. Он был принят при дворе герцога, у него был дом, куда я сейчас шел, было устойчивое положение, постоянный круг друзей. Грезы Карла Моoра