Путешествие. Дневник. Статьи — страница 106 из 112

Согласны! Согласны также в том, что много истинного в строгом приговоре критика. Но ужели не вменить в вину г. переводчику выбор подлинников, чрезвычайно односторонний? Выбор, по-видимому, только таких произведений, таких писателей, которые у нас, за исключением всех с ними несходствующих, одобряются известною школою? Именно советам школы сей, ее, говорю, советам и мнениям, которыми переводчик явно руководствовался при составлении своего собрания, должны мы приписать изобилие водяной, вялой описательной лжепоэзии, коею преисполнены фон-дер-Борговы переложения. Так! наша словесность молода; но и у нас были и есть поэты (хотя их и немного) с воображением неробким, с слогом немногословным, не разведенным водою благозвучных, пустых эпитетов. Не говорю уже о Державине! Но таков, например, в некоторых легких своих стихотворениях Катенин, которого баллады «Мстислав», «Убийца», «Наташа», «Леший» еще только попытки, однако же (да не рассердятся наши весьма хладнокровные, весьма осторожные, весьма не романтические самозванцы — романтики!) по сю пору одни, может быть, во всей нашей словесности принадлежат поэзии романтической. Таков был некогда Бобров — поэт, который при счастливейших обстоятельствах был бы, может быть, украшением русского слова, который и в том виде, в каком нам является в своих угрюмых, незрелых, конечно, созданиях, ознаменован некоторым диким величием. Такова, наконец, госпожа Бунина, которой «Прогулка болящей» есть произведение, исполненное живой, глубокой скорби. Немецкий критик, прочитав оную, согласился бы, что и у нас иногда говорит сильное чувство, незаменное ни модными словами, ни описаниями, ни остроумием.

Из «Собрания образцовых сочинений в стихах»[1548] переводчик (см. 1-ю часть его переводов, 2-й мы вовсе не знаем и, стало, о ней и не судим) извлек произведения самые вычищенные, самые выглаженные, а посему-то одно с другим столь сходные! Где же на русском — как например в Державине или Петрове — и были какие неровности, он их тщательно выправил и тем лишил, конечно, недостатков, но недостатков, иногда неразлучных с красотами, одному Державину, одному Петрову свойственными!

Вот почему при всей верности, при всем истинном достоинстве переводов г. фон-дер-Борга они еще однообразнее своих подлинников, вот почему ни по тем ни по другим нельзя и не должно заключать о совершенном будто бы однообразии всей нашей поэзии!

«Другое еще сходство представляется в сих стихотворениях вообще с произведениями молодой музы: в большей части их нет жизни самобытной; подобно юноше, который, хотя бы и наделен был дарованиями, держится, иногда и сам не зная того, признанных уже образцов, сии стихотворения все почти суть подражания чужой, а именно французской словесности, а некоторые, преимущественно позднейшие, подражания и немецкой. Господин фон-дер-Борг в двух довольно толстых книжках предлагает нам примеры, взятые из сочинений 26-ти стихотворцев, родившихся между 1711 и 1799 годами и, следовательно, почти совершенно исполняющих минувшее столетие. Все они без исключения испытали решительное на себя действие французской классической словесности века Людовика XIV, даже касательно наружного образа[1549] произведений своих; переводчик передал нам оный без всякого изменения. Многие из сих стихотворений писаны александринами; оды — французским малоизменяющимся элегическим размером;[1550] басни же, совершенно в роде басен Лафонтеновых, — стихами вольными. Позднейшие русские стихотворцы, конечно, обнаруживают некоторое знакомство с словесностию немецкою, но, кажется, знают ее преимущественно в том виде, в котором [она] находилась под многоразличным иноплеменным влиянием, с половины прошедшего века до появления Гете. Сей же последний, по причине поучительного направления русской словесности, по-видимому, почти не встретил в оной отголосков песням своим».[1551]

Критик не говорит здесь об удачных и неудачных подражаниях отдельным стихотворениям Гетевым: они у нас, конечно, найдутся! Он говорит о произведениях, созданных нами не по известному какому образцу Гете, а в духе его, с его свободою. Примеры, может быть, лучше объяснят мысль сию. Итак, положим, что ни в одной трагедии Озерова нет подражания ни одной в особенности трагедии Вольтеровой;[1552] но в них красоты и недостатки одни и те же. «Эдип» и «Димитрий», «Фингал» и «Поликсена» изобретены и обработаны в духе Вольтера — как бы, вероятно, сам Вольтер изобрел и обработал их. Далее, в «Кавказском пленнике» и «Бахчисарайском фонтане» встречаем мы, кроме некоторых явных, довольно близких подражаний «Чайлд-Гарольду» и «Абидосской невесте», несколько, хотя и немного, мест, которые как будто вылились из пера самого Бейрона. Вот что наш критик называет отголосками. Признаемся, что и мы не помним в нашей словесности таких отголосков творениям Гете.

Критик, похваляя фон-дер-Борга за его известия о жизни русских писателей, выписывает из него некоторые занимательные, но в России всем известные приключения Ломоносова[1553] — и продолжает:

«Переводчик уверяет, что Ломоносов совершенно знал язык немецкий, читал того времени немецких стихотворцев и решился подражать им. Нам, напротив, кажется, что он более писал по образцам французским, нежели немецким, хотя, может быть, и имел в виду некоторых германцев,[1554] особенно Геллерта[1555] и других, которые с 1740 года уже стали приобретать известность. (См. «Утреннее размышление о божием величии»). Но пусть послушают строфу, с которой все собрание начинается».

Следует перевод первой строфы подражания Иову,[1556] довольно близкий, однако же не совершенно равносильный.[1557] Критик затем восклицает:

«Здесь одежда[1558] и выражение, без сомнения, французские, и невольно вспомнишь Жан-Батиста Руссо[1559] или Ла-Мотта![1560] В «Вечернем размышлении» мы находим более германского, находим что-то похожее на слог и мысли Галлера».[1561]

(Следуют три строфы из сего «Размышления»).

«Оба (и Галлер и Ломоносов) иногда в стихотворениях своих являются естествоиспытателями; но переводчик прав, когда, в отношении к другим, называет Ломоносова высоким;[1562] для большей части его преемников недоступны и его сила и полнота мыслей; он, правда, не слишком богат чувствами, но почти все прочие на сей счет еще его беднее».

Здесь осмелимся спросить: справедлив ли сей столь решительный приговор, составленный по двум, трем, много четырем или пяти, и (как уже замечено) не всегда лучшим, стихотворениям каждого писателя, удостоившегося перевода господина фон-дер-Борга и суждений господина критика? — приговор, составленный по немногим сочинениям некоторых только наших писателей и, несмотря на то, простертый на всю словесность русскую?

Уверен, что беспристрастные немцы оного не признают без дальнейшего исследования; мы же да воспользуемся тем, что есть справедливого в сих замечаниях. Так! в нашем стихотворстве, с одной стороны, слишком много описательного, с другой — слишком мало простоты, слишком много умничанья и поучения. Дадим волю чувству, которого мы не лишены, но которого стыдимся благодаря привитым нам правилам французской поэтики, сплошь составленным из приличий, жеманства и принуждения, правилам, господствующим еще более в образе мыслей и предрассудках наших светских юношей, нежели даже в книгах учебных. У нас люди светские и поныне раболепствуют перед сими чужеязычными законами, вопреки романтическому лепетанию, коим с некоторого времени бьют в уши встречному и поперечному, ибо теперь, конечно, быть или по крайней мере казаться романтиком — обязанность всякого любезника.[1563][1564] Да решатся наши поэты не украшать чувств своих, и чувства вырвутся из души их столь же сильными, нежными, живыми, пламенными, какими вырывались иногда из богатой души Державина! Но послушаем, что далее говорит наш критик.

«Легкостью, дарованием музыкальным и лирическим, кажется, всех более наделен Ипполит Федорович Богданович, который, будучи секретарем при посольстве в Дрездене,[1565] может быть, приобрел некоторое германское образование. Песенка его «Минуло мне пятнадцать лет!» прелестна с первого стиха до последнего и выдержит сравнение с самыми счастливыми безделками, которые мы (то есть немцы) [1566] можем предъявить в сем роде!».

Каковы же здесь суждения господина глубокомысленного немецкого судьи-словесника? По одной милой, но ничтожной безделке он Богдановичу, перед всеми русскими писателями, приписывает самое большее, не только музыкальное, но и лирическое дарование! Каково его немецкое тщеславие! Всем, что у нас есть хорошего, обязаны мы господам немцам! И после того немцы же упрекают французов в надменности!

«Всех ближе к французам Сумарокой (т. е. Сумароков),[1567] Княжнин, Крылов, басни коего писаны совершенно по Лафонтенову образцу».