Франциск Скорина перевел в начале 16 столетия всю Библию на белорусское наречие с Вульгаты.[597]
«Иван и Марья» Измайлова повесть,[598] которая принадлежит у нас к лучшим. В ней пропасть невероятного; но она и не для вероятия писана: зато много истинного чувства. Вчера выпал первый снег.
Сегодня наконец я совершенно кончил полугодовой почти труд свой: перевод Шекспирова «Ричарда III», снабженный довольно пространным предисловием и замечаниями, лежит у меня в столе, переписанный набело; остается только попросить, чтоб кое-что выскоблили — и отправили.
Прочел я еще послание Жуковского к императрице[599] Марии Федоровне и его же послание к Воейкову.[600] В первом стих:
И близ него наш старец, вождь судьбины
мне напомнил, что раз, читая вместе что-то написанное Мерзляковым, я слышал от Жуковского очень справедливое замечание о словах судьба и судьбина. Первое — синоним слову рок — есть сила, раздающая жребии; а второе — синоним слову жребий — есть доля, участь, достающаяся какому-нибудь человеку, племени, народу в особенности; и их никак не должно употреблять одно вместо другого, как то он здесь употребил.
Второе послание, без сомнения, одно из лучших произведений Жуковского. Какая разница между ним и несносным посланием к Батюшкову! [601]
Выписываю анекдот,[602] который может пригодиться мне когда-нибудь к сочинению стихотворной повести: «В 1559 году отец Д'Ортега переходил с несколькими неофитами долину, лежащую между двумя реками, из которых одна впадает в Парагвай, другая в Парану. Вдруг оне выступают из берегов: скоро миссионарий и его спутники принуждены от воды, заливающей землю под их ногами, спасаться на деревья. Наводнение возрастает; пошел проливной дождь с бурею и громом. Тех, которые влезли на деревья не очень высокие, потопило. Монах с одним учеником своим держался на высоком дереве; перед их глазами тигры, львы и другие свирепые звери уносимы были стремлением воды; пребольшая змия извивалась вокруг того дерева, на котором они сами находились. Миссионарий ожидал быть неизбежною добычею сей змеи, как вдруг изломился под нею сук: она упала в воду. Путешественники пробыли двое суток в сем положении: буря не утихала, вода возрастала; вдруг в средине ночи монах увидел при блеске молнии плывущего индейца, который ему кричал, что три язычника и три христианина перед концом своей жизни просят — одни крещения, а другие разрешения. Отец привязал ученика своего к дереву, ибо едва тот мог держаться; потом, несмотря на свое истощение, бросился вплавь за индейцем и мимо несущихся дерев с превеликими иглами, из которых одна проколола ему насквозь лядвею, добрался до умирающих, окрестил язычников и принял покаяние и последнее издыхание всех их. Он возвратился к своему дереву. Вода начала убывать, и под конец третьих суток миссионарий и неофит могли уже продолжать путь свой. Отец Д'Ортега жил 23 года после сего происшествия, но чрезвычайно страдал от боли в лядвее».
Прислали мне «Вестник» на 1817 год. Тут в 9 номере отрывок из раввинской книги[603] «Масехт-Авос». Судя по этому отрывку, книга должна сходствовать с нравоучительными в Библии, а именно с книгами притч Соломоновых и Иисуса сына Сирахова; разница только та, что «Масехт-Авос», кажется, только собрание мыслей других учителей, а не оригинальное творение. Вот изречение раввина Соломона, которое чрезвычайно истинно и прекрасно: «Не преставай молиться, но не почитай моления налогом, а милосердием выслушивающего тебя бога».
В книжке, заключающей 17 и 18 номера, прочел я свою собственную статейку[604] (переведенную Каченовским из «Conservateur Impartial») — «Взгляд на нынешнее[605] состояние русской словесности». Нахожу, что в мыслях своих я мало переменился.
В субботу 5-го числа я начал свою поэму «Основание Отроча монастыря»; пишу об этом только сегодня, потому что до сих пор еще не смел надеяться, что точно начал.
Прочел я несколько разборов Мерзлякова,[606] между прочим и «Димитрия Самозванца» Сумарокова. Нельзя не смеяться, читая нашего Эсхила (его еще недавно так величали); однако же Мерзляков и не догадывается, что этот наш Эсхил, верно, был бы несколько поскладнее (а именно в «Самозванце»), если бы его не губили несчастные три единства, которых критик так крепко, кажется, держится.
Бредит Мерзляков в своем разборе «Поликсены» Озерова; бранит поэта за то, что он не офранцузил своих героев. Жаль мне, что не могу достать здесь сочинений Озерова, а, кажется, я бы «Поликсену» теперь прочел с большим удовольствием. В ней автор, видимо, шагнул вперед, даже в самом слоге, на который прилежное чтение Кострова «Илиады» оказало очевидно благотворное действие.
Сегодня я в первый раз с наслаждением занимался своим «Отрочим монастырем». Читая довольно пошлую статью в «Вестнике» («О происхождении крестьянского состояния»),[607] я сообразил, что так называемые походы народов — собственно же были походы войск, несколько, правда, более многочисленных, чем их привыкли видеть римляне, а отнюдь не народов в истинном смысле сего слова: ибо во всей Западной Европе победители составили только дворянство, народ же везде остался тот же и даже изменил самый язык победителей. Итак, Север очень мог, не опустев, снабдить Западную Европу теми выходцами, которые покорили Римскую империю не столько многолюдством, сколько храбростию.
Я бы желал на коленях и со слезами благодарить моего милосердого отца небесного! Нет, то, чего я так боялся, еще не постигло меня: утешительный огонь поэзии еще не угас в моей груди! Благодарю, мой господи, мой боже! Не молю тебя, да не потухнет он никогда; но если ему уж потухнуть, даруй мне другую утешительницу, лучшую, надежнейшую, нежели поэзия! Ты эту утешительницу знаешь: говорю о вере, ибо чувствую, сколь она еще во мне немощна и холодна.[608]
Благий! не до конца меня покинул ты...
Увы! я унывал, я таял:
«Сокрылися, исчезли, — так я чаял, —
Живившие меня мечты;
Огонь небесный вдохновенья
Потух, потух в моей груди,
Уж светлый ангел песнопенья
По радужному не слетит пути,
Болезней сердца исцелитель,
В мою печальную обитель».
И я душою пал и к жизни охладел.
И ждал и думал: «Скоро ли предел
Моих увядших дней?». Но, милосердый, вечный!
Услышал ты мой стон сердечный.
Ты ведаешь: еще я слаб,
Еще земных страстей, мирских желаний раб;
Твоя, всевышний, благодать
Еще не блещет надо мной...
Божественную звать, искать,
О ней в слезах молиться не устану;
А ныне... не Исраилю ли манну,
Отец, создатель, боже мой,
Так точно ты послал в божественной пустыне,
Как был тобой мне послан ныне
Мой утешитель временной?
Он пестун мой, он с самой колыбели
Меня в объятия приял:
Уста младенца приучал к свирели,
Растил меня, не покидал
Нигде питомца; обитал со мною
Над зеркальной, широкою Невою;
Со мною странствовал среди Кавказских скал;
Являлся мне с улыбкою и думой
На высоте суровой и угрюмой
Надоблачных, покрытых льдами гор;
Сияньем сладостной лазури
Живил и упоял в Гесперии мой взор;
На Севере ж вещал мне в воплях бури
И в жалобе взволнованных лесов...
Он мне не изменил, единый,
Ни под ударами неистовых врагов,
Ни под тяжелым бременем кручины...
И что же? наконец и он
Исчез, казалось, как ничтожный сон;
Махнул, казалось мне, воздушными крылами,
Взвился, исчез за облаками,
Меня покинул — и навек!
Я застонал, мне душу мрак облек...
Ах! кто такие испытал утраты,
Какие суждено мне было испытать,
Чьи лучшие надежды все пожаты,
Тот может ли не трепетать,
Когда последнее в страданьях утешенье
С ним расстается навсегда?
Но маловерье — слепота:
Ты, дивный в чудесах, приял мое моленье;
Ты щедр и благостен, ты весь любовь;
Ты рек — и возвратился вновь
В мою расцветшую обитель
Болезней сердца исцелитель!
Нет! не потух в моей груди
Огонь небесный вдохновенья:
Опять, опять по светлому пути
Ко мне слетает ангел песнопенья.
Прочел я 8-ю книгу Краббевой поэмы «Tales of the Hall»,[610] она прекрасна — в ней много нового, много сильного и истинного. Характер Банкрутчика нарисован мастерскою кистью. А вот два стиха, которые служат уподоблением очень болезненному состоянию души, почти худшему совершенного сумасшествия:
Such is the motion of a drunken man
Who steps sedately, just to show he can.[611]