Путешествие. Дневник. Статьи — страница 4 из 112

Страстный, пламенный, чувствительный юноша решился быть поэтом: удивитесь по крайней мере его отважности! Он прочел опыты тех своих предшественников, которых смерть скосила не созревших или которым страсти, судьба и люди оборвали наконец крылия. Он бродил между их творениями, между сими дикими развалинами пышного недостроенного храма. Может быть, избыток дарования погубил их; может быть, они были бы бессмертны, если бы было слабее пламя, пылавшее в их персях! Он знает все это, знает, что его ожидают труды Алкидовы, клевета, гонения, бедность, презрение, зависть, предательство, ненависть — ненависть самых друзей его и покровителей, ибо он не исполнит их требований и уничтожит все расчеты и надежды их! Умри он с голоду, пожмут плечьми и скажут: мы это предвидели! И пусть благодарят их все поэты времен настоящего, минувшего и будущего, если не прибавят: ничто же ему! Юноша-гений знает все это — и решается быть поэтом.

В обществе живописец говорит: «Я живописец», купец: «Я купец», и бестолковый барин: «Я князь такой-то!» — и притом надувает подзобок, нос возносит к небесам и не замечает смиренных поклонов своих ласкателей! Скажи поэт: «Я поэт» — и со всех сторон подымется громкий хохот. «Почему?» — спросил я однажды двух моих знакомых; они оба утверждали, что свет совершенно прав, но долго не могли доказать, почему он прав. Бившись с четверть часа, наконец один из них сказал вполголоса: «C'est comme qui dirait, je suis vertueux!».[132].

Мы замолчали. Не знаю, чувствовал ли мой приятель всю силу, весь вес своего золотого изречения!

«Поэзия есть добродетель!»[133] — говорит и Жуковский; но чернь вправе не поверить поэту Жуковскому. В устах же человека вовсе непоэтического это: «Comme qui dirait!» — неоцененно! Повторим же: поэзия есть добродетель, и душа вдохновенная сохраняет в самом падении любовь к добродетели, в самых пороках она ищет великого; ее заблуждения подобны грозному водопаду, извержениям Везувия и рокоту грома небесного: они разрушают, но в то же время изумляют и возбуждают благоговение! Но не всякий даже хороший стихотворец может назваться поэтом; напротив, всякий муж необыкновенный, с сильными страстями, пролагающий себе свой собственный путь в мире, — есть уже поэт, если бы он и никогда не писывал стихов и даже не учился грамоте. Аттила и Говард[134] такие же поэты, как Руссо, Жан Поль и Байрон! Буало великий стихотворец, а гг. Ф. и Ц.[135] врали, несмотря на рифмы и глупость произведений их. Вернейший признак души поэтической — страсть к высокому и прекрасному; для холодного, для вялого, для сердца испорченного необходимы правила, как цепь для злой собаки, а хлыст для ленивой лошади; но поэт действует по вдохновению и столь же мало гордится своею жизнию, как своими творениями, ибо чувствует, что все ему данное есть дар свыше, а он только бренный сосуд той божественной силы, которая обновляет и возрождает человечество!

ОТРЫВКИ ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО ЮЖНОЙ ФРАНЦИИ

14 (26) февраля <1821>. Тулон.

Видно, что богиня Массилия, прощаясь со мною, хотела мне сказать: «Не помяни лихом!».

Вчерашнее утро, мое последнее в Марселе, я провел очень приятно. А. Л. выехал еще до рассвета; доктор и я вслед за ним, в два часа пополудни.

Вставши рано, от нечего делать я отправился на высоту под крепость пресвятой Девы смотреть восхождение солнца: оно было бесподобно. После такого зрелища становишься чуждым всего мелкого и ничтожного. Но дома я опять встретил тот беспорядок, который обыкновенно царствует до отъезда и который меня всякий раз лишает способности связать две мысли сряду, расстраивает и приводит кровь мою в волнение. Я вырвался из дому и, чтоб забыться и увидеть что-нибудь другое, зашел в кофейный дом; потом бросился в народную толпу, завернул к старику Ниэлю,[136] простился с ним, снова принялся бродить, полчаса спустя встретился с его сыном. Мы отправились в Главный собор, где служили панихиду по герцоге Беррийском.[137] Блестящие мундиры кирасиров, преклоненные, обвешанные флером знамена, дым от паникадил и, наконец, умилительное, прелестное Моцартово Requiem[138] — все это сначала развлекло и заняло меня, а потом совершенно успокоило. Вышедши, мы наняли лодку и выехали в море: солнце блестело бесчисленными звездами в алмазе тихой, как зеркало, стихии, в брызгах от наших весел, в окнах убегающего от нас города. Тогда я понял то счастие, которым Жан-Жак наслаждался на острове св. Петра, когда или забывался на берегу при ропоте и плеске озера, или носился по водам его и был свободен от сует и желаний земной жизни. В самом деле, колебание лодки и шум воды чудным образом напоминают что-то нездешнее, что-то принадлежащее области душ и бессмертия: именно это чувство, кажется, и заставило древних предположить, что Харон перевозит теней в лодии чрез Стигийские воды. Между том время прошло, мы едва успели позавтракать, как уже увидели, что лошади запряжены; я пожал руку доброму Ниэлю, вскочил в карету и оставил город, в котором жил несколько недель и для которого с этой минуты, вероятно, уже не существую.

Мы ночевали в двадцати верстах от Тулона. При последней перемене лошадей нас окружили нищие; между ними был мальчик лет 12, чрезвычайно забавный: он попеременно просил подаяния обыкновенным нищенским напевом, выходил из терпения и начинал ругаться, уходил и снова приходил, чтобы опять рассердиться, браниться и бежать с досады прочь, — все это со всеми возможными оттенками продолжалось с лишком полчаса.

К вечеру мы ехали самою дикою стороною: стремнины, утесы, каменная стена и густые рощи пиний переменялись; иногда наша карета висела над бездною, иногда тащилась в гору между грозными рядами скал приморских Альпов, а потом во весь скок мчалась с высоты. Окрестность была подернута лунным сиянием, и громады казались еще диче, еще дерзостнее и огромнее; туман плавал в долинах, и сквозь его волны цветущие миндальные деревья то простирали с изнизу пушистые белые головы, то сверху перегибались к нам, то, перемешанные обелисками высоких кипарисов и круглыми пиниями, рядом бежали в отдаление. В моем воображении плавали чудные образы и видения! На ночлеге присела к нам к камельку болтливая хозяйка, которая было меня очень полюбила, беспрестанно хохотала, врала и в один дух рассказала нам все свои приключения, любовные, печальные и веселые. Другой наш товарищ у камелька был проезжий, провансальский крестьянин, который без памяти хвалил короля испанского Карла IV, потому что много раздавал милостыни, и с видом таинственным утверждал, что сумасшедший англичанин, бросавший в нашу бытность в Лионе, а потом в Марселе из окна целыми горстями экю с пять и шесть франков, — человек хитрый и опасный; «Саг celui-la est politique, voyez-vous Men!»[139] — прибавил он значительно.

При самом нашем въезде в Тулон встретились нам каторжники в красных рубахах, скованные по два: их выгоняли на работу!


6 (18) февраля. Ницца.

15 число мы еще пробыли в Тулоне.

Мимоходом замечу, что фризер[140] при тулонском театре — тезка великому и тщеславному консулу, оратору и философу, отцу отечества и ласкателю Цесаря — Цицерону. Правосудие здесь строго: за покражу семи франков выставили при нас у позорного столба бедного матроса.

Поутру, часу в одиннадцатом, отправился я на Тулонские горы; они уже гораздо менее бесплодны и голы, нежели горы в окрестностях Марселя. Подходя к последней даче, я чувствовал, что мне не худо отдохнуть. Добрая, довольно еще молодая женщина встретила меня у ворот, ввела в комнату своего мужа; меня обласкали, угостили прекрасным, легким вином и накормили вкусным завтраком. Муж, отставной моряк, проводил меня, радовался, что я хвалил морских, и было рассердился, когда я хотел с ним расплатиться! «Долг всякого француза быть вежливым с иностранцем», — был его ответ, ответ, который показывает, что напрасно осуждают французов за их народную гордость, если только она их заставляет почитать все доброе, все прекрасное, за непременную обязанность истинного француза: как не простить им, если с такою гордостию соединено даже небольшое тщеславие! С трудом взобрался я довольно высоко, хотя и не на самый верх утесов. Предо мною открылся вид необозримый: Тулон с пристанию; долина, усеянная домиками, каменные холмы, покрытые садами: прекрасное море во всем своем блеске с островами, мысами и бесчисленными судами. Я сел на гранитный обломок, я был совершенно один; только сто шагов ниже меня висела на выдавшемся камне коза, которая, бог весть как, отделилась от стада. Свежий морской ветер свевал с меня усталость. Странное, дикое чувство свободы и надменности наполняло мою душу: я радовался, я был счастлив, потому что ничто не напоминало мне зависимости от людей и светских отношений.[141] Расставаясь с моим моряком, я должен был обещать на возвратном пути еще раз зайти к нему; итак, посидев с полчаса, начал я спускаться и увидел, что пробираться вверх на гору трудно, но спускаться с горы даже и здесь уже опасно: мелкие острые камешки беспрестанно скатываются, нога беспрестанно скользит, почти везде бываешь принужден держаться за пинии и кусты терновника, которые исцарапали мне все руки; наконец я дошел до гостеприимной хижины моего нового приятеля: как хорошо посидеть после такого похода! Меня опять угащивали, но было уже поздно; я не мог долго оставаться и только выпил стакан студеной ключевой воды, пожал доброму моряку руку, поцеловал по его собственному требованию хозяйку и долго еще, спускаясь к городу, оглядывался, видел их на пороге патриархальной хижины.