И вещий строй полночных арф гремел,
И юный витязь трепетал, кипел
От пламенных стихов певцов священных
И в дождь бросался кровожадных стрел.
Так! ты в стране и песней, и отваги,
В стране Одена, Бальдера и Браги,
В стране, куда летал и дивный дух
Царя сердец, британского поэта,
Парил и преклонял к преданьям слух
И завещал бессмертию Гамлета.
Но помнишь ты святую Русь и там;
Ты верен всюду и всегда друзьям!
Нет! праведника мудрое сказанье,
Смиренного, чье имя носишь ты,
Не об отечестве напоминанье:
Любви залог руки моей черты!
Любви отшельника тебе родного:
Внимая притче пастыря святого,
На коем почивала благодать,
Тебе ее желал он передать.
Прими ж ее: я в ней обрел отраду,
Души болезням в ней обрел цельбу.
Да будет и тебе она в усладу.
Благословляю Вышнего судьбу:
Стоишь как пальма в красоте могущей,
Ты тверд и светел в красоте цветущей,
Надежды ноли, и доблестен, и смел.
Дай бог тебе безбурных дней удел.
Но не поднять завесы с тьмы грядущей;
Земля — юдоль искуса, а не рай:
И ты, мой друг, ненастья ожидай, —
Лишь не забудь: и радость, и страданье
Одной отеческой руки даянье.
Жаль, что Московский университет истинно гениального Павлова заставил читать сельское хозяйство;[706] это почти то же, что Ахиллесу приказать быть хлебопеком или Платону танцмейстером. В моей «Мнемозине» одна из лучших статей — первая в 4-й части — его же, Павлова: по моему мнению, он чуть ли не самый умный, самый лучший последователь Шеллинга из наших соотечественников. Не только Одоевскому, но, кажется, и И. Давыдову далеко до него. Я с ним был знаком еще в Берлине: тогда он в полном смысле был еще немецким студентом — боек, умен, burschikos,[707] молодец. Потом меня забавляли его смешные отметки в записных тетрадях, какие хранятся для путешественников в примечательных местах так называемой Саксонской Швейцарии. Наконец, я с ним свиделся опять уже в Москве — при публичном чтении Общества любителей русской словесности. Тут я в нем заметил какую-то робость, унылость, застенчивость, которые ясно показывали, что он но слишком доволен своим положением. И в самом деле, каково читать сельское хозяйство тому, кто предполагал, что получит кафедру философии, кафедру, коей был бы он истинным украшением!
Кончил 8-ю книгу «Илиады». Это значит, что я уж прочел третью долю всей поэмы. Об успехах же своих могу судить по чему: в два часа с небольшим разобрал я сегодня около 150 стихов. О переводе Фосса (с которым всегда после урока сличаю прочитанное) скажу, что он точно единствен, но нет ничего на земле совершенного; итак, и в переводе Фосса есть недостатки. Главнейший из них — слишком ученое, периодическое, обильное деепричастиями словосочинение, которого в греческом подлиннике вовсе нет.
Всякий раз, когда читаю что-нибудь Мерзлякова, во мне рождается чувство сожаления к этому человеку с истинным дарованием, погибшим от обстоятельств и недостаточного образования. В его оде «Труд»[708] между множеством стихов, до смысла коих трудно добраться, есть также и такие, которые служат сильным доказательством, что ему точно было знакомо вдохновение.
Сегодня я прилежно занимался своею поэмою; начало четвертой песни уже внесено в тетрадь.
Вечером ожидал я книг, воображал, как приятно будет после работы отдохнуть немного за чтением, но ошибся в своем ожидании. Впрочем, все к лучшему: завтра примусь опять за греческий язык и, быть может, до 1 марта успею прочесть еще одну книгу «Илиады».
Чего ожидал я вчера, то получил я сегодня, я именно книги: оно кстати, надобно немного отдохнуть. Однако же я сегодня начал 9-ю песнь «Илиады», но до первого марта ее не кончу: торопиться не для чего.
Тружусь теперь над самым трудным местом своей поэмы: не знаю, удастся ли оно? Во второй песни надобно будет переделать кое-что; иначе выйдет тут важная несоответственность этому месту. Получил два письма: от Юстины Карловны и племянника Бориса; печальное в сестрином письме известие: княгиня В. И. Долгорукая[709] скончалась.
Основная мысль стихотворения Писарева «Восторг, дух божий»[710] так смела, что даже у меня, охотника до всего смелого, от того голова кружится. Прочту эти стихи несколько раз, а уж потом скажу о них свое мнение. От Писарева я никогда не мог ожидать ничего подобного. Не перевод ли?
Получил письмо от младшей сестры, в котором она описывает смерть княгини Варвары Сергеевны (а не Ивановны, как я ее было назвал), — дай бог всякому умереть, как умерла эта женщина!
В «Вестнике» спор Гофмана и Марселюса о Петрарке.[711] Я согласен и не согласен с первым. Петрарка в самом деле, если правду сказать, кажется, пользуется славою, не совсем заслуженною; но за concetti[712] осмелюсь замолвить слово: они едва ли так неестественны и противны языку чувства и страсти, как то уверяет французский критик.
В статье «Некоторые доводы против материалистов» [713] есть мысли новые и резкие, напр.: «Философы нашего времени, — автор, полагаю, разумеет энциклопедистов, — давали честное имя своим нечестивым понятиям». Не лучше ли тут — намерениям? Понятий у большей части из них вовсе не было. — «Вечная любовь умеет из зла извлекать добро и все приводить к предположенной цели; но это есть следствие всеобщей благости, а не законов нравственной природы. Ежели бы добрый отец уплачивал за расточительного сына беспрестанно возрастающие долги, неужели этот сын в неблагодарном сердце своем мог бы сказать: «Так и должно быть, — это в порядке вещей: мое дело — мотать, а дело моего отца уплачивать мои долги»».
Сегодня я опять был прилежен, а отдых был мне впрок: четвертая песнь значительно двинулась вперед.
Редко случается, или, лучше сказать, редко удается нам заметить, чтобы была связь между сном, который видим, и другим, виденным нами давно. Это было со мною сегодня: я во сне вспомнил другой, давно уже забытый. Если такие воспоминания бывают чаще, чем мы замечаем (в чем я почти уверен), нельзя ли из того вывесть заключение, что деятельность нашей души во сне имеет гораздо более существенного, нежели обыкновенно предполагают? А если это так, сколько тут открывается предметов для размышления! сколько представляется сравнений сна с бодрствованием, сравнений таких, которые с первого взгляду не слишком клонятся в пользу действительной жизни, однако же при большем внимании открывают для сердца верующего богатый источник надежд и упований!
Вот и второй месяц нынешнего года кончился! И он для меня был не из тяжелых, хотя я в продолжение его и хворал; по крайней мере мой душевный недуг меня почти не мучил. Слава милосердому богу!
Кончил четвертую песнь своей поэмы.
Повесть, переведенная с арабского, — «Юноша, верный своему слову» [714] — напоминает анекдот о Дамоне и Пифиасе, но, по мнению моему, еще прекраснее. Другая, переведенная с арабского[715] же Коноплевым, была мне и прежде известна, в ней заключается превосходная аллегория. Жаль только, что г. переводчик «избегал», как сам говорит, «частых повторений, составляющих красоту на арабском и персидском языках», но, по его мнению, «неприличных на отечественном». Еще более жаль, что он «в некоторых местах опустил метафоры и особенные обороты, свойственные арабскому языку и весьма затруднявшие его». Следовало бы передать подлинник Ахмеда-бен-Арабша без всякой перемены, без всякого умничанья; а в виде, в каком сообщает нам его г. Коноплев, позволительно думать, что много утратилось того, что Джонс, говоря об истории Тимур-Ленга, называет «Suavissima poeseos Asiaticae lumina».[716] Пустынный остров арабский поэт изображает истинно библейскими словами: «В нем не было ни зовущего, ни отвечающего».
«Мечтатель»,[717] переложенный с арабского перевода ТБидцаевых басен, приятель наш Альнаскар и близкий родственник Лафонтеновой «Молочницы»; на арабском он едва ли не еще забавнее, чем у Панкр. Сумарокова и Дмитриева.
Сегодня пришли мне довольно счастливые мысли для пятой песни. Полагаю начать ее, не отлагая в долгий ящик, в понедельник. Четвертая же чуть ли теперь не лучшая.
Написал стихи на смерть Долгорукой.
Посвящено сестре моей Юлии
Кто мне скажет, кто откроет,
Как на землю вы сошли,
Вы, которых сердце ноет
Среди всех утех земли?
Прелесть их не вам отрада:
Ваших дум живого глада
Не насытит суета;
Не о тленном жажда ваша: