Путешествие. Дневник. Статьи — страница 63 из 112


1 мая

Вынул я из чемодана свою поэму «Юрий и Ксения» с тем, чтоб ее выправить. Сегодня прочел я первые четыре песни, и оказалось, что я, вероятно, к этому произведению не довольно еще простыл; ошибки, какие я заметил, не слишком важны: кое-где лишнее, приступ несколько спутан etc. Анахронизмов решительно не выправлю: пусть они останутся на забаву будущим моим критикам, если только будут у меня когда-нибудь критики.


2 мая

Читаю повесть Марлинского «Аммалат-Бек».[1001] Она для меня вдвойне занимательна: раз, потому, что чуть ли не лучшее сочинение Марлинского (разумеется, из читанных мною), а во-вторых, потому, что Аммалата и Верьховского я лично знавал. Кажись, будто вчера был тот Новый год, когда разговаривал я с первым у [генерала] А. Вельяминова, а с той поры прошло 13 с лишним лет! Верьховский был также человек истинно отличный; мы с ним ладили.


8 мая

В «Телеграфе» разбор Кс. Полевого «Душеньки» Богдановича.[1002] В этом разборе есть много очень дельного и справедливого; не понимаю я только охоты издателя «Телеграфа» и его товарищей (из которых, без сомнения, самый лучший Ксенофонт) вечно начинать с яиц Лединых. Речь о Душеньке: к чему тут короткое обозрение истории Франции, начиная с Наполеона и восходя до Людовика XIV? И сколько в пышных фразах обозрителя полусправедливого и совершенно ложного! Можно ли, например, утверждать, что при Людовике XIV во Франции не было религии? Можно ли Боало и Реньяра ставить на одну доску с Доратом, Башомоном, Берни?[1003] Можно ли регенту придать эпитет: ничтожной памяти?[1004]

Но вот и хорошее: «Неужели, — говорит Ксенофонт Полевой, — и в наше время еще не понимают, что чернь, толпа не заключается в границах, отмеренных масштабом гражданских установлений; неужели на площади только толпится чернь? Нет! она не повинуется гражданским законам, наряжается в платье почетных людей и наводняет собою гостиные так же, как и грязные улицы и кабаки. Если принять в собственном значении слово «душегубец», то никто не погубил столько душ, как эта разноцветная и разночинная толпа, эта чернь, подразделяющаяся и на знатных, и на мелких, и на богатых, и на нищих».[1005]


13 мая

Сегодня во сне пришла мне мысль, которая показалась мне, когда проснулся, и глубокою, и новою; вот почему и завязал я узелок в платке, чтоб потом вспомнить ее. Поутру эта мысль, конечно, уж не являлась мне тем, чем в первую минуту, когда я ночью, проснувшись, остановился на ней; теперь она уже несколько изгладилась из памяти моей; однако вот, если не ошибаюсь, главное: говорил я с кем-то о Слове божием и доказывал, что им не должно заниматься для одного препровождения времени, а чтоб доказать это, употребил я следующее сравнение: мне здесь на земле всего дороже матушка и (тут назвал я двух или трех лучших друзей моих), не было ли бы каким-то святотатством, если бы я стал напевать имена их только для прогнания скуки, только для того, чтоб убить как-нибудь время?

Тонкие отношения, которые вдруг открылись мне между сравнением и главною мыслию, тогда особенно поразили меня; но теперь они, повторяю, совсем изгладились и целое представляется мне темным, неопределенным. Впрочем, не должно забыть, что тут было, верно, более, чем сколько теперь могу вспомнить, — по крайней мере тут было нечто довольно живое, резкое; иначе я, вероятно, не проснулся бы от этой мысли.


14 мая[1006]

[...] Читаю отрывок из романа Альфреда де Виньи «Стелло»; герой этого эпизода несчастный Андрей Шенье. Слог должен быть в подлиннике обворожительный. [...]


15 мая

В 1832 году издали свои стихотворения Гнедич и Давыдов.[1007] То-то бы меня одолжили Пушкин или родные мои, если бы меня порадовали этими новинками! Особенно желалось бы мне почитать старика Дениса.


16 мая

Вчера забыл я отметить, что при чтении того, что Полевой говорит о «Наполеоне» Дюмаса,[1008] во мне живо пробудилась мысль о «Вечном Жиде». Я его было уже начал в 1832 году формою эпическою, но ныне он ожил для меня в одежде драматической мистерии. Впрочем, может быть, если в самом деле примусь за него, сохраню и повествовательный отрывок, который будет служить, так сказать, прологом, введением в трагедию. В воображении моем означились уже четыре главные момента различных появлений Агасвера: первым будет разрушение Иерусалима, вторым падение Рима, третьим поле битвы после Бородинского или Лейпцигского побоища, четвертым смерть его последнего потомка, которого мне вместе хотелось бы представить и вообще последним человеком. Но между третьим и вторым должны быть непременно еще вставки, например изгнание жидов из Франции в XIV, если не ошибаюсь, столетии.


17 мая

Примечательный день! Во-первых, поутру вынул я из чемодана своего «Агасвера», прочел его, и мысли, как продолжать, стали толпиться в голове моей: если удастся, «Вечный Жид» мой будет чуть ли не лучшим моим сочинением. Во-вторых, получил я давно ожидаемого «Тасса» Кукольника.[1009] Разумеется, что я тотчас с жадностью принялся за трагедию: в ней много, много превосходного; читая многие места, я невольно плакал. Судить о творении Кукольника я еще не в состоянии, но у него талант великий, хотя, кажется, и не совсем драматический.


19 мая

Читая «Телеграф» на 1832 год, часто я готов подумать, что спал лет двадцать эпименондовым сном и вдруг проснулся! Сколько перемен во мнениях, в образе мыслей читающего и пишущего мира как в Европе, так даже у нас в России![1010]

Благоговение французов к веку Людовика XIV совершенно, кажется, исчезло; впрочем, эта перемена еще не самая удивительная: я ее предвидел еще в 1821 году, в бытность мою в Париже. Но, если только верить Полевому, которому, впрочем, боюсь верить слепо, — немцы спохватились, что и у них еще, собственно, нет народной словесности. Уланд, Берне, Менцель и Гейне (по словам Полевого) — нынешние корифеи немцев.[1011] И у нас критика заговорила таким голосом, каким еще не говаривала. Кажется, наши мнимовеликие, начиная с альфы до омеги, скоро, скоро будут тем в глазах не одного Полевого, чем были они в моих глазах еще в 1824 году. Пора! Но к пишущим, действующим Полевой, по моему мнению, слишком строг, иногда даже несправедлив: жизни и движения, прилежания и любви к искусству у нас, конечно, еще не слишком много, но все же не в пример более, чем за десять, за двадцать лет, и этому-то приращению сил и усердия следовало бы подчас отдавать справедливость.


20 мая

Сегодня перечел первые три действия Кукольникова «Тасса»: стихов прекрасных много, но целое — слабо.

Мне жаль вымолвить это, да делать нечего. Не стыжусь, что трагедия меня сильно встревожила: в моем ли положении не принять участия в страданиях Тасса, хотя бы эти страдания были изображены человеком без малейшего таланта? А в Кукольнике, напротив, талант, и не малый, хотя и не драматический.


21 мая

В «Телеграфе» прочел я суждение Полевого о книге студента К<иевской> д<уховной> академии Ор. Новицкого,[1012] в которой изложена система вероисповедания духоборцев и молоканов. Это сочинение должно быть чрезвычайно занимательно. Примечателен догмат сей секты о падении души человеческой до создания мира видимого. Духоборцы смотрят на все церковные таинства как на средства, необходимые для людей грубых, но не нужные для истинных христиан. «Я храм божий, — говорят они, — ив храме сем я алтарь — сердцем, жертва — волею, священник — душою». Духоборец может молиться даже в храме язычника, принося туда свою внутреннюю церковь. Следующее их правило, по моему мнению, превосходно: «Добро творить и быть добродетельным должно не по закону, а по воле, не по приказу, а по желанию». Примечательно и следующее их положение: «Церковь есть сонм избранных и состоит не во власти духовной и не в зданиях, она в душе человека, и к ней принадлежит всякий избранник духа, хотя бы он был мусульманин».


27 мая

Получил письма: от матушки и от сестрицы Юлии Карловны к матушке из Неаполя. Графиня Полье отправляется в Сицилию, а, может быть, оттуда переедет и в Мальту. Кроме писем, прислали мне еще несколько томов Гете, белье и табачный кисет Наташиной работы: добрая мне его приготовила в подарок к моим именинам, которые очень кстати завтра.

В «Телеграфе» прочел я вчера примечательное рассуждение Виктора Гюго о поэзии.[1013] Не согласен я, будто бы стихия смешного так мало проявляется в поэзии древних, как то утверждает Гюго. Напрасно говорит он: «Подле гомеровских (я уверен, что в подлиннике: homeriques; это — скажу мимоходом — не значит гомеровские, а гомерические) великанов Эсхила, Софокла, Эврипида что значит Аристофан и — Плавт? Гомер увлекает их с собою, как Геркулес уносит пигмеев, спрятанных в его львиной коже». Аристофан гений, который ничуть не уступит Эсхилу и выше Софокла; а можно ли жеманного Эврипида, греческого Коцебу, ставить рядом с Эсхилом и даже с Софоклом? Можно ли сближать генияльного, роскошного, до невероятности разнообразного, неистощимо богатого собственными вымыслами Аристофана с подражателем не бесталанным, но все же подражателем — Плавтом?