Читал Карамзина и кроме того ничего путного не делал. Надобно сказать, что IX том «Истории государства Российского» — лучшее творение Карамзина: жаль только, что кое-где заметны натяжки и желание блеснуть.
Я дремал душою, дремал нездоровым, беспокойным лихорадочным сном; наконец получил, благодаря моего господа, лекарство: мне прислали пропасть книг, от которых должна же проснуться моя внутренняя жизнь, если она только не совершенно во мне исчахла.
Читал я поутру Пушкина легкие[1103] стихотворения, а после обеда и вечером прочел Кукольника драму.[1104] О Пушкине ни слова: надобно бы было сказать слишком много; о Кукольнике на сей раз скажу, что у него начала лучше окончаний.
Кроме того, прочел я еще Катенина сцены из комедии «Вражда и любовь»;[1105] тут подражание Шекспирову «Much ado»,[1106] но подражание гениальное, а стихи превосходны.
Прочел я «Тартини» [1107] Кукольника и первую главу «Онегина»; кроме того, несколько мелких стихотворений Пушкина и Катенина. А что ни говори, любезный братец Павел Александрович, ты, конечно, человек с большим дарованием, но все не Пушкин; ты поэт-художник, он поэт-человек; твое искусство холодно — у него душа поэтическая. Да и несносно твое самолюбие: ты, кажется, не пропустил ни одного четверостишия, сочиненного тобою, — чтоб только все твои детки были вместе, чтоб ты мог сказать: «Се аз и стихи, еже мне дал еси».[1108]
Сегодня я возвратился к старику своему Карамзину. Он редко бывает глубок. Вот почему меня особенно поразила следующая мысль, мысль глубины ужасной, но едва ли его собственная: «Есть, — говорит историограф на 354 стр. IX тома, — кажется, предел во зле, за коим уже нет истинного раскаяния, нет свободного, решительного возврата к добру: есть только мука, начало адской, без надежды и перемены сердца».
Вот еще два куплета к пиэсе, внесенной в дневник 1-го числа:
Туман бы распутать мне в длинную нить,
Да плащ бы широкий из сизого свить;
Предаться бы вихрю несытой душой,
Средь туч бы лететь под безмолвной луной.
Все дале и дале — и путь бы простер
Я в бездну, туда, за сафирный шатер!
О как бы нырял в океане светил;
О как бы себя по вселенной разлил.
Давно я не сочинял; сегодня выходил я следующие куплеты,[1109] которым, однако, нужно продолжение:
Не вином заздравной чаши,
Не за шумным пиром я
Встречу именины ваши...
Нет! — души моей друзья.
Смеху, играм и веселью
Не в тюрьму же заглянуть;
Им в страдальческую келью
Загражден судьбою путь.
Но что есть и что отъято,
Что в грядущем мне светло,
Что в минувшем сердцу свято,
Пред душой моей всплыло.
Кроме того, читал я Карамзина и перечел несколько пиэс Пушкина, между прочим, давно не читанных «Братьев разбойников». В Рейнгардта я не заглядывал, хотя сегодня и воскресенье, но, если бы мои вечерние чувства соответствовали тем, какие имел поутру, — это было бы не беда; к несчастью, готовлюсь лечь спать столь же недовольный собою, как все эти дни. Дневник мой не исповедь; но не хочу казаться лучшим, чем я в самом деле: вот почему искренно признаюсь, что на поприще своем в последние месяцы я не шагнул вперед, а напротив. Да простят мне, если не говорю, в чем я именно недоволен собою: людям до этого нет нужды. Тебя же, мой боже милосердый, молю: нашли мне, если это нужно, скорбь, стыд, унижение, все возможные земные бедствия, но спаси мою бессмертную душу! Эту мольбу произносил я со страхом, но, ты знаешь, искренно, несколько раз в течение двух последних месяцев втайне; теперь пусть она стоит здесь написанная — мне в устрашение и напоминание. Если же ум мой помрачился, исцели меня, боже! не предай меня сему ужасному злосчастию: буди мне помощником против самого себя!
Благодаря господа, я этот день провел и физически, и нравственно лучше многих, ему предшествовавших. Не жалею я даже, что, так сказать, исповедовался в письмах своих к Наташе и Саше: [1110] это было мне необходимо, раз, потому, что не хочу казаться моим милым лучшим, чем я в самом деле, а во-вторых, потому, что считаю подобные признания единственною эпитимиею, какую могу налагать на самого себя.
Несправедливость Карамзина к Шуйскому истинно возмутительна.[1111] Я в состоянии написать апологию сего великого человека, которого единственная вина — несчастие. Всего несноснее фразы Карамзина, напр.: «Василий взял святое бремя (т. е. тело Димитрия) на рамена свои etc., как бы желая сим усердием и смирением очистить себя перед тем, кого он столь бесстыдно оклеветал в самоубийствен. Как будто девятилетний ребенок может быть самоубийцею.
[...] Осада Троицкой Лавры из лучших отрывков у Карамзина [...] Бродит в голове Ляпуновым
Благодаря милосердого бога, я счастливо начал этот месяц; хотя здоровье мое все еще не поправилось, но сочиняю, а это для меня большое счастие. Сегодня написал я первую сцену своего «Ляпунова».
Еще раз скажу: слава богу! Я почти совсем здоров. Сегодня я переделал сцену между Ляпуновым и Ржевским и прибавил небольшую полукомическую, однако, кажется, не лишнюю. Книга Каменского[1113] довольно занимательна, особенно статьи: Меншиков, Остерман, Шафиров, Яков и Василий Долгорукие.
Не стою я великой милости божией: вот здоровье мое совсем поправилось, а сверх того, целую неделю я сочинял; завязка у меня, кажется, изложена довольно удовлетворительно — и сценою, которую написал я сегодня, можно бы кончить первое действие.
Благодаря бога, я чувствую себя здоровым и успешно работаю. В антологии для шведов прочел я несколько статей Болтина очень умных и отрывок, начало «Слова о полку Игореве», заглядывал и в перевод, который до невозможности глуп.
[...]
[...] Тому семь лет прибыл я из Ш<лиссельбург>ской крепости в Д<инабургскую> [...]
Выл у меня мой любезный пастор: итак, я лицейский праздник провел не один.
Написал я поутру письмо к матушке, сестрице и Наташе. В «Библиотеке» [1115] прочел Пушкина сказку «Пиковая дама», [1116] «Отрывок из записок Гомозейки» [1117] Одоевского и критику драмы «Рука всевышнего отечество спасла» и «Самозванца» Хомякова. [1118] В сказке старуха Графиня и Лизавета Ивановна написаны мастерски, Германн хорош, но сбивается на модных героев.
Одоевского отрывок — отрывок Одоевского, т.е. сочинение человека, который: пишет не свое. С критикою я не совсем согласен: я бы Кукольника драме произнес приговор и построже, и поснисходительнее; к Хомякову рецензент просто, кажется, несправедлив. Приведенная им сцена между Марфою и Антонием бесподобна: [1119] равной силы нет ни одной у Кукольника ни в фантазии, ни в драме, ни в «Тартини».
Из «Библиотеки» я узнал, что есть еще другой «Торквато Тассо»,[1120] кроме Кукольника. Она же меня уведомила о смерти Гнедича, Сомова, Мартынова. [1121] Всех более мне жаль Гнедича: мы когда-то были друзьями, потом поссорились; он умер, не помирившись со мною.
Прочел я в «Библиотеке» очень и, как мне кажется, слишком строгий приговор эдинбургской «Review» новейшим французским писателям. [1122] Конечно, я их слишком мало знаю, знаю почти только по отрывкам, но не все же у них совершенно безнравственно: повесть Бальзака «Madame Firmiani» имеет не одно литературное, но и нравственное высокое достоинство.
Из русских оригинальных статей прочел я разбор трагедии «Россия и Баторий» и Кукольниковой фантазии. [1123] Критик тот самый, что в другом томе разобрал драму Кукольника, хлопочет всего более из эффекта: с чем честь имею его поздравить! Есть, однако, у него инде мысли почти справедливые, напр., что «не должно позволять себе приписывать небывалые или недоказанные слабости и пороки героям «историческим»; об этом стоит подумать. Имя Ржевского я чуть ли не заменю в первом акте другим. Хорошо то, что говорит он об Иоанне.