Скрываясь в радужной дали,
Там, где отец, и мать, и братья,
С восторгом брошусь к ней в объятья!». [...]
Сегодня получил я напечатанный экземпляр фарса «Нашла коса на камень».[1204]
1840 год
Покинул я Баргузин. Сижу на Итанце у Оболенского.[1205] Расставанье было тяжко, но я должен был решиться на этот шаг. Храни, господи, моего бедного брата!
Поутру читал Евангелие от св. Матфея на греческом; потом занимался с моими маленькими ученицами историею, а после обеда навестил гроб Аврамова [1206] и был у здешнего священника.
Вот стихи, которые пошлю Орлову:[1207]
Я простился с Селенгою,
Я сказал: прости, Уда!
Но душа летит туда,
Где я сблизился с тобою,
Где, философ и поэт,
Ты забыл коварный свет.
Там, где подал ты мне руку,
Там и я было забыл
Жребий свой — изгнанья муку...
Я взглянул, полууныл:
Чувств прервалось усыпленье;
Пробудилось на мгновенье
Что-то прежнее во мне;
Прежний друг мой — вдохновенье
Пронеслось, будто во сне,
Над моей седой главою...
Незабвен мне дом певца:
Исфраил живет с тобою!
Холь же милого жильца,
Береги: он ангел света;
Он Эдем создаст тебе;
С ним, с хранителем поэта,
Ты в лицо смотри судьбе!
Песнь его не та ли Лета,
Из Элизия река,
Коей сладостные волны,
Дивных волхований полны,
Плещут в райские брега?
Там не область испытанья,
Там не помнят, что страданья,
Там неведома тоска.
Если путник утомленный
Обретет в степи сухой
Цвет душистый и смиренный,
Воскресает он душой:
Обещает цвет прекрасный
Вечер сладостный и ясный
После тягостного дня.
«Ждет меня ручей прохладный,
Роща под свой щит отрадный
Примет до утра меня!» —
Так шепнул пришлец усталый,
И сорвал цветочек алый,
И к устам его прижал.
Друг! — и я было устал:
Горьки были испытанья,
Ношу тяжкого страданья
Средь пустынь, и тундр, и скал
Я влачил в краю изгнанья;
Вдруг ко мне спорхнула ты,
Будто с горней высоты
Ангел мира, ангел света.
Из-за грозных, черных туч
Мне мелькнул веселый луч,
Луч радушного привета.
Дол угрюмой темноты
Вкруг меня ты озарила
Блеском детской красоты.
Мне дала обратно силы,
Я с судьбой мирюся вновь:
Здесь знакомым чем-то веет,
Здесь моей семьи любовь
Душу трепетную греет.
Перепишу две пиэсы, которые я написал: одну еще в сентябре месяце в Уринском селении, когда молотили мой хлеб, а другую в Верхнеудинском. Первая на смерть моего незабвенного Николая (Глинки),[1209] другая на рождество для атаманского Петиньки:[1210]
Ты жил, ты подавал блестящие надежды;
Ты вдруг исчез, ты не исполнил их;
Пред роком мы стоим, унылые невежды,
И говорим: «Зачем покинул ты своих?
Зачем расстался с жизнью молодою
И следа не оставил на земле?».
Ты был для нас отрадною звездою
В житейской безотрадной мгле.
Звезда погасла: огненной струею,
Разрезав небо, твой мгновенный свет,
Подобно быстрому, ночному метеору,
Пронесся по обзору,
И мы глядим — и нет!
Что ж? о тебе воспоминанье.
Как смутное, несвязное мечтанье,
Изгладится из памяти друзей?
О мой питомец! сын души моей!
Ужели даром я, поэт, тебя взлелеял?
От плевел заблужденья и страстей
Я самого себя пред всюдусущим взвеял
И в грудь твою из собственной своей
Все лучшее, что было в ней,
С болезненной любовью сеял...
И это все напрасно? — ты
Сокрылся в лоно темноты!
А думал я: «Мое моленье
Угодно будет благостной судьбе;
Без слабостей и пятен обновленье
Себе предвижу; возрожусь в тебе».
Но одного еще удара
Недоставало мне — и он меня сразил!
Единой не было средь милых мне могил, —
И вот над нею, как отец Оскара,
Сижу я, одинок, осиротелый бард!
И даже звуков погребальных
Не извлеку из струн моих печальных,
Ах! Дух мой не обнимет, будто нард,
Твоих прекрасных черт, мой юноша, нетленьем;
Под бременем страданья он поник,
И не в моих стихах возлюбленный твой лик
Восторжествует над забвеньем!
Христос родился: с неба он
Принес нам жизнь, принес закон
Любви, спасенья, благодати —
И образ восприял дитяти.
Чтоб нашу гордость побороть,
Младенцем слабым стал господь;
Он, грозный судия вселенной,
В дому родительском возрос,
Послушный отрок и смиренный.
И начал проповедовать Христос:
И что ж? божественный учитель,
Владыко ангелов и сил,
Сын божий, смертных искупитель,
Ласкал младенцев и любил;
Детей в объятья принимая,
Лобзая их, он говорил:
«Внемли, надменный! в двери рая
Вступить желаешь ли? вот путь
(Иного нет!): младенцем будь!».
— И я младенец: мой спаситель
Меня и любит, и хранит!
Так! ныне там его обитель;
Но он и слышит все, и зрит,
Он в мраке наших душ читает;
Мою молитву примет он:
Пусть соблюду его закон,
Пусть будут чужды мне до гроба
Пронырство, лесть, коварство, злоба!
Пусть до могилы буду я
И сердцем и душой дитя.
Прочел очень милую комедийку Коцебу[1211] «Переодеванья». Вчера я был на Елозиной горе; вид с нее хорош, да не худо бы было несколько почистить чащу.
Странный феномен! Один мой здешний знакомый, человек очень не глупый, боится Васинькиной куклы.
Были у нас в Акше беги; на масленой, говорят, их будет много. Ввечеру бостонили мы у Истомина.
Хотел было продолжать «Ижорского», но еще не было творческого электрического удара; а просто обдумать план не мое дело: все, что я когда-нибудь обдумывал зрело и здраво, лопало и не оставляло по себе ни следа.
Вчера я прочел «Фельдкюмелеву свадьбу» Коцебу. Право, у Коцебу было необыкновенное комическое дарование. Теперь вошло в моду его ругать и презирать, но, ей-богу, большая часть чванных и заносчивых умников, которые им пренебрегают, сто раз хохотали до слез за его фарсами, если только в них столько ума, чтобы понять истинно смешное.
В 3/4 12-го началось здесь частное солнечное затмение; с юго-западной стороны солнечной сферы тень луны обошла на юг, восток, северо-восток и сошла совсем с солнца на северо-северо-восточной стороне в 4 минуты 2-го часа. День был довольно теплый, но во время затмения сделалось чувствительно холоднее. Братские уверяют, что затмение предзнаменует снег. В календаре лам есть вычисления затмений вперед, точно как и в наших.
Истомин мне сказывал, что на Кислых водах, в 100 верстах отселе, в каком-то большом утесе высечена огромная пещера, в которой род каменного ложа, а снаружи разноцветные надписи на каком-то неизвестном языке.
Сильно простудился, а вдобавок глаза болят от вчерашних астрономических наблюдений.
Кончилась масленица. Что-то наши баргузята? Чай, гуляют! Слава богу, меня тревожили эту неделю не слишком, но и делать-то я немного сделал: все немог.
В числе царственных стихотворцев нашего времени надобно заметить покойного хана Монголии Юн-дун-Дордзи,[1212] который, судя по рассказам здешнего учителя, должен был быть поэтом, едва ли уступающим в таланте е<го> в<еличеству> королю Людовику Баварскому.[1213]
Марлинского рассказ «Военный антикварий»,[1214] как все из-под пера этого писателя, жив и боек, только немножечко то, что французы называют charge.[1215]
Мой Мишенька вчера начал делать: ладушки, ладушки! Только он что-то эти дни неможет.
Начал свою корреспонденцию: сегодня я изготовил письма к Орлову, Курбатову [1216] и Разгильдееву. Был у Истоминых.
«Эмма» [1217] Полевого занимательна; но везде видно подражание: тут и Жан Поль, и Гофман, и Марлинский, нет только одного Полевого. «Мешок с золотом» оригинальнее.
Я сегодня был опять на Елозиной горе. Тепло и приятно; в Баргузине, я полагаю, еще такие морозы, что только держись. Писал я опять Орлову. Вчера я кончил «Memoires de la comtesse du Barry»,