[1218][1219] в этой книге очень много занимательного, но в Аннушкиной библиотеке она не годится; надобно сказать отцу, чтоб он ее отобрал.
Прекраснейший весенний день. Переписываю своего «Итальянца». Аннушка в первый раз с тех пор, как знаю ее, огорчила меня, правда, безделицею; но я принял эту безделицу к сердцу, именно потому, может быть, что люблю ее. Оскорбления от тех, кого не люблю, могут меня раздосадовать, но никогда не опечалят.
Был у меня тунгусский лама, который лечит Наталью Алексеевну.[1220] Он сказал, что на тунгусском языке 31 буква; сверх того, рассказал мне, как они постятся по три дня в любое время, ничего не едят, не пьют и как можно менее спят, даже слюны не глотают.
Когда раз разочаруешься насчет кого бы то ни было, трудно даже быть справедливым к этому лицу. Царствование Гете кончилось над моею душою, и, что бы ни говорил в его пользу Гезлитт[1221] (в «Rev. Britt.»), мне невозможно опять пасть ниц перед своим бывшим идеалом, как то падал я в 1824 году и как то заставил пасть со мною всю Россию. Я дал им золотого тельца, они по сю пору поклоняются ему и поют ему гимны, из которых один глупее другого; только я уже в тельце не вижу бога.
Был я сегодня в Смольной пади, куда я спустился через Елозину гору, и нашел там священника, с которым я на его лошади (он пересел на работникову) воротился верхом.
Кончил переписку 9-ти первых писем своего «Итальянца»: я их написал в Свеаборге в 32-м году. Удастся ли написать продолжение?
Был я довольно далеко в горах, хотел взойти на Козлову, да попал на другую, подальше.
Вот стихи покойного Бальдауфа,[1222] горного офицера, служившего в Нерчинских заводах и умершего на пути в Россию. Читал я и прежде кое-что его, но кроме штукенбергской напыщенности ничего в них не находил особенного; эти действительно хороши, и очень хороши:
О если бы мог я фантазии силой
Подругу себе сотворить
И образ прелестный, таинственно милый
На радость души оживить,
Из черных бы туч глубокой полночи
Я свил ее кудри и ясный бы луч
Похитил в небесные очи;
Две розы бы тут же сорвал:
Те розы в щеках бы ее пламенели;
Уста сладострастья б улыбкою млели,
И Лель бы на полной груди отдыхал.
Но где бы ж нашел я одежду прекрасной?
Соткал бы я утренний синий туман,
Сорвал бы я радугу с тверди ненастной
И ей опоясал бы девственный стан,
И в грудь ее страстную, белую, нежную
Я жалость бы к скорби вдохнул,
Покинул, забыл бы любовь безнадежную
И сладко на той бы груди я заснул!
Вчера приехал А. И. Разгильдеев из Чинданта и привез с собою племянника, который взял с собой несколько книг — grande nouvelle et grand evenement pour Akcha![1223] Тут, между прочим, три томика «Московского наблюдателя» на 36-й год. «Чудная бандура» [1224] Ознобишина очень недурна. Статья о Парацельзе Роб. Браунинга[1225] мне кажется неудовлетворительною и слишком поверхностною: автор почти требует, чтобы ему на слово поверили, что Браунинг гений.
Внесу в дневник для памяти некоторые события моей акшинской жизни, которые иным очень легко могут показаться моей собакой a 1'Alcibiade,[1226][1227] но, право, иные ошибутся.
1. Это случилось уже давно, т. е. с месяц тому назад. Был я у вечерни. Вечерня отошла. Священник подзывает меня к себе — подхожу, он наклоняется, я также, и что же? вдруг чмок — и я его поцеловал; не знаю, почему показалось мне, что он хочет поцеловать меня, между тем как он только хотел дать мне просфору для Миши.
2. В пасху пришли ко мне с христославием: я подошел под благословение к священнику, а потом, расходясь, и к дьячку. Но лучше всего:
3. Нынешнее происшествие: умер некто старик Баскаков. У Разгильдеевых вижу человека, который мне показался его сыном, — надобно же ему сказать какое-нибудь приветствие, чтобы показать ему, что принимаю участие в его утрате. «Здравствуйте, дай бог царствие небесное вашему батюшке!». Нат<алья> Ал<ексеевна>: «Да что вы, В<ильгельм> К<арлович>, — его отец уже лет с двадцать как умер!». Я: «Извините, отец дьякон, мне показалось, что вы Баскаков». А на поверку это не Баскаков, не дьякон, а третий — Мусорин.[1228] Вот рассеянность!
Переписываю «Юрия и Ксению». Дай-то бог, чтоб эта поэмка пошла в ход. В голове у меня бродит «Самозванец», и, кажется, довольно оригинальный: Самозванец — волхв, род Фауста, словом, такой, каким был Гришка в глазах простого народа.
В «Наблюдателе» прочел я рассказ Гейне «Флорент<инские> ночи».[1229] Судя по ним, Гейне стоит своей славы: легкость, острота, бойкость необычайные, особенно в немце. Портрет англичан и английского языка очень хорош; тут, право, что-то истинно вольтеровское.
Сегодня ровно 14 лет моей очной ставке с К<аховским>.[1230] Чудный видел я сегодня поутру сон: будто я в какой-то земле, где Р<ылеев> и К<аховский> — святые; вдобавок Р<ылеев> будто тут жив, — а между тем мне рассказали его смерть: он, говорили мне, когда объявили ему его жребий, попросил надеть белую рубашку и потом простился с женою, дочерью в какой-то комнате и с тестем на дворе, куда старика привели в кандалах. Дочь при прощанье он взял на руки и стал поднимать все выше, выше, до потолка, покуда ребенок не закричал. Спрашивал я: «Почему же и К<аховский> не надел белой рубашки? — ему позволили бы», — и был ответ: «Да он об этом не просил». Тут мой Миша проснулся и разбудил меня.
«Амазонки», роман Фан-дер-Фельде,[1231] нелепая сказка, а между тем читаешь ее и оторваться не можешь, потому что в этом ребяческом изобретении небывалых и невозможных похождений тот же интерес, который в романах Радклиф: не принимая ни в одном лице участия (ни одно из них не могло существовать), все же хочешь узнать, чем-то это все кончится. Точно, это самый низший разряд занимательности; но творцам романов высшего разбору (или высших претензий) не худо бы было перенять искусство, с каким Фан-дер-Фельде возбуждает любопытство и умеет до самого конца скрывать развязку.
Сегодня день рождения покойного Пушкина. Сколько тех, которых я любил, теперь покойны!
В душе моей всплывает образ тех,
Которых я любил, к которым ныне
Уж не дойдет ни скорбь моя, ни смех.
Пережить всех — не слишком отрадный жребий! Высчитать ли мои утраты? Генияльный, набожный, благородный, единственный мой Грибоедов; Дельвиг умный, веселый, рожденный, кажется, для счастия, а между тем несчастливый; бедный мой Пушкин, страдалец среди всех обольщений славы и лести, которою упояли и отравляли его сердце; прекрасный мой юноша, Николай Глинка, который бы был великим человеком, если бы не роковая пуля, он, в котором было более глубины, чем в Дельвиге и Пушкине и даже Грибоедове, хотя имя его и останется неизвестным! И почти все они погибли насильственною смертью, а смерть Дельвига, смерть от тоски и грусти, чуть ли еще не хуже! Кто у меня остался? Матушка, некогда женщина необыкновенная,[1232] ныне развалина, и ей 84-й год. Сестра Юстина Карловна, — слова богу, хоть она, но все же это не матушка; конечно, у ней чувства много, но нет этого удивительного, поэтического воображения, которым и за 70 лет еще моя старушка молодела и очаровывала; а предрассудки! Другая сестра — доброе, милое существо, но и просвещением, и умом слабее Юстины; нет, таких женщин, какова была матушка, право, немного; я не знавал ни одной подобной! Брат — мы друг друга не понимаем! Вот и все, и со всеми я разлучен!
[...]
Ходил я с девицами на Козлову гору и дорогой рассказывал им сказку Гофмана «Der Sandmann».[1234] Вид с горы хорош, но не так обширен, как с Елозиной. Флора здешняя прелестна.
Вчера и третьего дня шел беспрерывный дождь; сегодня тепло и сухо. Такого благодатного лета я еще в Сибири не видал.
Прочел я в «Revue Encyclopedique» статью какого-то англичанина, где он, как дважды два четыре, ясно доказывает, что русским невозможно ни в чем успеть за Балканами: на деле вышло не то.
Ходил с девушками опять далеко прогуливаться; желтых лилий здесь множество.
Чудное создание человек! Как в нас неодолима склонность верить предсказаний, особенно, разумеется, благоприятным, хоть бы они были и нелепы, хоть бы мы и ясно видели, что они пустяки! Так, напр., вчера мой приятель лама Мурай предсказал мне долголетие, и я очень склонен ему верить. Между тем, что его пророчество вздор, я не только уж по тому должен был видеть, что оно основано на хиромантии и на пульсе, но и что он при том, рассмотрев мою руку, примолвил, что я должен бы быть счастлив и что не понимает, как я попался в Сибирь! Прошу покорно: я и — счастлив!