Мало радостного было со мною во все эти дни. Миша мой болен и хуже, чем когда-нибудь; сам я отказался его лечить; пользует его Татьяна Ивановна: будет ли лучше? Жена возненавидела жизнь, и я, признаюсь, жажду покоя. Если Миша будет моим предшественником в тот мир, пусть его чистенькая душенька скажет моим, что отец скоро, скоро будет! В няньках была у меня старая ведьма, настоящая шекспировская колдовка; она, обобрав меня, отошла; теперь девчонка, зовут Маланьей; дай-то бог, чтоб ужилась!
Вчера и сегодня по ночам сильные грозы и в воздухе необычайная духота.
Читать нечего, а, право, хотелось бы. Перебрал я ящик с бумагами, сколько тут разных впечатлений! сколько испытанного, перечувствованного, забытого или такого, о чем и вспомнить тяжело! Тяжело вспомнить не одни заблуждения, но и те ощущения невозвратные, которые волновали мою душу когда-то при первых наитиях набожности, любви к ближним, тоски по родных, по тех, из которых судьба меня потом кое с кем опять привела в болезненное столкновение! Все это прошло и уж не воскреснет! Что же осталось в душе моей? Ужели одно беспредельное желание покоя? Nolli me tangere![1248] Более ничего не хочу, все прочее — восторги поэзии и веры, любовь, дружба, самая грусть — все мне приелось. Боже мой! или это состояние долго продолжится?
Кому мои отметки, напр. о книгах, пригодятся? Мише ли, если он переживет меня? Разве только ему! Впрочем-то, и книг-то прочел я очень не много в течение моего 15-тилетнего странствования по крепостям России и степям Сибири.
В день, когда за 13 месяцев родился мой Миша, начну новый дневник; сознаюсь, что это по чувству суеверия. Его рождение и годовщина его рождения принесли мне счастие, вот почему и желаю думать, что в тетради, в которой стану записывать примечательные случаи моей жизни со дня его рождения, встретится этих случаев более счастливых, нежели несчастных.
Укрепи меня, боже, на стезе жизни! дай мне упование, что ведешь все к лучшему, и чтобы не было в моем дневнике таких отметок, как предпоследняя!
Этот год я много разъезжаю верхом: сначала мне было трудно на здешних казачьих лошадях, теперь — я мало-помалу привык; вот и сегодня я ездил в Варашанту и назад; это вместе составит около 60 верст. День был бесподобный, и на душе легко. По приезде начал я читать «Ла Перуза»,[1249] драму Коцебу, да с досады бросил; суждение мое об этой драме заключается именно в словах, с которыми я ее бросил: «Преглупая задача! das kommt heraus, wenn man kluger sein will, als der Herr Golt!»[1250]
Слава богу, я, говоря по-сибирскому, сегодня отстрадался, т. е. кончил жатву и сенокос.
Комедия Коцебу «Бюро» и драма «Аббат Л'Эпе» напомнили мне Лицей: драму-то воспитанники второго выпуска, наши преемники, представляли в какой-то праздник, на котором и я был, еще при добром нашем директоре Е. А. Энгельгардте; а комедию, вместо Корнелия Непота, читал с нами по слабости добрый (чтоб не более сказать) наш профессор А. И. Галич.
У меня достало терпения прочесть кое-что в «Невском альбоме» Бобылева.[1251] Все, кроме довольно порядочной пиэски стихами «Два мгновения» и недурной картины бурятских нравов в прозе, — все прочее без исключения, кажется, написано в каком-то припадке самого дикого бреда. Впрочем, автор все же должен быть не дурак.
Мишенька начинает ходить: стоит он уже без помощи и переступает шага три или четыре.
Ты, мой милый сын, — если господь продлит жизнь твою — прочтешь и эту отметку, может быть, тогда, когда давно истлеют кости твоего несчастного отца. Помни же, как я тебя любил, как всякое твое развитие радовало мое сердце, которому мало было дано радостей в жизни!
Приехал сюда новый вахтёр и привез мне поклон от Шапошникова.[1252] Потчевал он своими книгами, а именно «Милордом Георгом», «Францылом Венецияном»[1253] etc., однако я их возьму и если и не прочту, то хоть пересмотрю.
Читаю «Новую Грецию» Эдгара Кинэ.[1254] Кинэ человек с германским умом и фантазией, но вместе и француз, т. е. он уж свое германство простирает слишком далеко, дальше природного немца. Перевод Кс. Полевого не совсем хорош: видно, что он был сделан наспех; иногда он даже неверен.
Приехали сюда, во-первых, патер Дизидерий, католический священник, и давно ожидаемый Успенский с камер-юнкером Львовым.[1255]
Я провел время приятно, особенно со Львовым; но поступил очень неосторожно, чтоб не сказать более.
Слышал, как Львов играет на скрипке; почти столь же, как самая музыка, занимали меня выражавшие глубокое чувство лица Аннушки и Истомина; прочим cette belle musique ne faisait ni chaud, ni froid,[1256] но довольно, что и двое сильно, живо были тронуты. И это не бездельное торжество!
Львов, кажется, имеет ко мне доверенность, и я всею душою хочу верить в его душу. Il n'y a rien de plus beau, que la foi, meme si Ton se trompe dix mille fois.[1257]
Сегодня уехал Львов, завтра Успенский, послезавтра Василий Данилович и Лизавета Ивановна:[1258] наша Акша совсем опустеет.
После двух, трех дней, богатых впечатлениями, — утомительное однообразие: ни книг, ни приятных душевных занятий. Перечитываю от скуки Дмитриева.[1259]
Что сказать мне о Дмитриеве? Он очень неровен. Лучшее, что он написал, мне кажется, сатиры: особенно поедание Попа к Арбутноту[1260] отличается силою и легкостию; перевод Ювеналовой сатиры также богат сочными стихами. Басни гораздо ниже крыловских и по содержанию, и по слогу. Еще слабее лиро-эпические стихотворения: «Освобождение Москвы», «Ермак», «К Волге». Сказки выше басен; особенно мне всегда нравилась «Картина», которую и покойный Дельвиг очень любил. Кстати скажу, что, перечитывая Дмитриева, я беспрестанно вспоминал Дельвига: как часто и много мы с ним читали и перечитывали старика! И должно же сказать, что мы оба ему многим обязаны.
Сегодня именины брата. Итак, я опять с ним розно, как тот год моего заточенья, когда я ему написал те стихи, в которых я так желал этот день проводить с ним вместе. Желание мое сбылось; но...
Сегодня неожиданно удалось мне сделать очень приятную прогулку: вчера еще приезжал ко мне станичный казак из Кучумихи и звал к своей матери, будто бы разбитой параличом. По настоятельной его просьбе я сегодня с ним туда съездил и, к счастию, нашел, что у этой женщины не паралич, а спячка (syncope),[1261] стало быть, болезнь не опасная; вдобавок любовался прекрасным местоположением этой деревушки и радушно был угощен самым зажиточным из ее жителей.
Приехал Дрейер[1262] и привез мне назад из Селенгинска мои книги и рукописи да письма от Бестужевых: письмом Николая я не очень доволен, особенно досадны commerages[1263] Орлова.
После очень и очень неприятного вчерашнего дня я сегодня веселился, как ребенок. Истомин для нас затеял un petit bal de famille et imaginez vous,[1264] я, старый хрыч, плясал без отдыху кадрили, мазурки, вальсы и бог знает что еще, разумеется, путал фигуры как нельзя лучше; но, право, мы более веселились, чем на ином чопорном городском настоящем балу.
Были у меня гости. Поутру священник служил у меня молебен, а потом кушали чай и закусывали Наталья Алексеевна с семейством, Дрейер и Татьяна Ивановна с сыном.
Прочел я Расинову «Историю Пор-Рояльского монастыря»:[1265] она чрезвычайно увлекательна, я совершенно согласен с Боало и аббатом Оливо, что это превосходное творение. Не безделица заставить и просто прочесть повесть, в которой главную роль играет довольно темный богословский спор; а заставить принять участие в этом споре, заинтересовать рассказом о гонениях, каким подверглись несколько богомолок-старушек и бедных девушек, — такое торжество, которому могут позавидовать многие историки a pretention.[1266] He понимаю только, как один и тот же человек мог написать эту историю и два письма к друзьям Пор-Рояля, в которых он осмеивает так едко игуменью Ангелику, выставленную в «Истории» едва ли не святою. Не понимаю? А я сам ужели никогда не издевался над тем, перед чем я потом благоговел?
Наконец привелось мне в дневнике говорить не о Коцебу, не о Шписсе,