Снилось, кто-то в море злата
Пролетел и вдруг исчез,
Но с востока до заката
Он раздвинул свод небес.
Конечно, это хорошо, — да это описательная поэзия, последняя по достоинству. В «Отчужденном», который, впрочем, вздор, еще есть 4 стиха, в которых истинное, глубокое чувство, — девушка говорит своему любезному:
Ты печален, почему же
Мне печальною не быть?
Радость я делю: кому же
И печаль твою делить?
«Сиротка» — прелестный народный миф, худо обработанный. «Фирдуси» недурен, но мог бы быть вдесятеро лучше.
Есть еще кое-что, несколько пиэс, которые бы можно назвать хорошенькими, но это не поэзия. Впрочем, в век таких гениальных пачкунов, каковы Тимофеев и Бернет,[1296] спасибо Подолинскому за его уважение к языку и стихотворению: это не Баратынский, ни даже Языков, но все же человек старой пушкинской школы, для которого поэзия высокое искусство, а не заикание полупьяного мальчишки.
Вчера прочел я «Безумную» Козлова[1297] и «Дебору»[1298] Шаховского.
«Дебору», кажется, я и прежде читал: она в ложном роде; впрочем, и Озерова хваленые когда-то трагедии в том же ложном классическом, в котором рамки до того тесны, что ни одного характера порядочно развить невозможно и где поневоле все лица друг в друга стреляют антитезами, потому что им ровно нечего другого делать. Но об этом когда-нибудь после. Язык Шаховского прекрасный для 1809 году: в нем нет почти швилей, а их довольно и предовольно у Озерова. В Хабере и Первосвященнике есть даже что-то похожее на обрисовку, на оттушовку лица; особенно последний недурен. Только не понимаю, для чего при сочинении такой трагедии нужен был сотрудник, знающий еврейскую словесность.
В «Безумной» много хорошего, только крестьянка сумасшедшая говорит не по-крестьянски; в этом отношении лучше ее ямщик: его «Не пред добром» истинно прекрасно.
Вчера приехали А. И. Разгильдеев и Истомин. Истомин привез книги и письмо ко мне от Мордвинова.[1299] В письме виден молодой человек. Почему мне ныне молодость кажется смешною? Прав ли я? Без сомнения, нет: нетерпимость молодости лучше самой терпимости, только была б она искренна!
В «От<ечественных> зап<исках>»: прочел я тут статью «Менцель» Белинского.[1300] Белинского Менцель — Сенковский; автор статьи и прав, и неправ; он должен быть юноша: у него нет терпимости, он односторонен. О Гете ни слова, il serait trop long de disputer sur cela,[1301] но я, Кюхельбекер, противник заклятый Сенковского-человека, вступлюсь за писателя, потому что писатель талант, и, право, недюжинный, вступлюсь и за Кукольника, который не приходу Белинского, но, несмотря на все, что и я в нем не менее Б<елинского> и, может быть, с большим сознанием дела порицаю, также талант, а иногда и душа прекрасная. Второе — критика комедии Грибоедова:[1302] эта критика толкует, что в «Горе от ума» есть обмолвки и противоречия, — оно так, но потому-то творение Грибоедова и есть природа, а не математическая или философская теорема, и в природе такие же противоречия, хотя только для близоруких.
Вчера уехал Суровцев, земляк моей жены: она, бедняжка, была рада с ним свидеться. С ним был здесь доктор Жунковский.[1303] Я собою недоволен. Я не сделал ничего нехорошего, но вел себя бесхарактерно.
В Краевском мне не нравится, что он, на стать Ушакова и Сенковского, хотя и поосновательнее и глубже, распространяется в своих критиках о предметах, совершенно не принадлежащих к делу. Напр., разбирает книгу для детей,[1304] а вместо разбора — предлинная диссертация о воспитании.
Множество впечатлений, воспоминаний, чувств и мыслей в эти 8 дней! День рождения матушки 20, именины жены 22; а тут «Ижорский» и книги, большая в моем нынешнем быту редкость. В «Сыне отечества» всего более меня поразили повести: «Путевые впечатления» Вельтмана[1305] и «Колыбель и гроб» Полевого.[1306]
В эскизах Мери[1307] — Fame transmise[1308] что-то гофмановское; но слишком много скоромного, да и развязка-то проза.
Вчера я ездил в Арашанту сеять хлеб; но сегодня воротился, потому что земля совсем еще мерзлая.
Сегодня в ночь меня обокрали: отбили замок у амбара и унесли четыре серпа, полкожи сыромяти, 13 фунтов масла и потник.
Слава богу, книги у нас в Акше таки водятся. Вчера и сегодня я прочел книжку «Библиотеки для чтения» на 41 год, которая, впрочем, порядочная пустошь, и вот теперь вечером небольшой и незатейливый, но хорошенький роман Кульжинского «Федюша Мотовильский»;[1309] я на нем отдохнул от модных ужасов и мерзостей.
Множество гостей: двое Аринкиных с сестрой и женами, Устинья Ивановна с сыном и дочерью и чиндантский священник с сыном. Все это ест, пьет и веселится. Я, старый дурак, сегодня проиграл 12 руб. 50 коп., зато высеял пять пудов хлеба, который купил у Спиридоновых.
«Хромой бес» [1310] занимателен, но после бесовщины гетевской, английской и новейшей французской — он несколько слишком добродушен; но с таким предметом делать было нечего: если бы Ле-Саж вывел настоящего беса, он утомил бы читателя в конце 1-го тома... Эпизоды и рассказы вовсе не бесовские поразнообразили целое, и книгу дочитываешь с удовольствием.
Прожил я 8 дней в Арашанте, пользовался водами и сеял хлеб; кроме того, прочел я там романы: де Санглена «Клятва на гробе»,[1311] Зубова «Астролог Карабахский»,[1312] чей-то «Ужасный брак», да передал «Дочь купца Жолобова».[1313] Лучший из всех последний; прочие более или менее вздор. Завтра внесу в дневник «Колыбельную песню», которую я написал. До глубины души тронула меня встреча моих миленьких Васиньки, Дежиньки[1314] и Прони. Мой друг Аннушка потом прибежала ко мне на дом: кажется, она мне обрадовалась не менее их. Миша меня не узнал.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Глазки светлые сомкни,
До утра, мой свет, усни.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Сонный уносися в рай,
С божьим ангелом играй.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Чист твой ангел и пригож,
На тебя, сынок, похож.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Ясны очи у него,
Как у Миши моего.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Щечки, как заря, горят,
Губки целовать манят.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Он хранитель твой и друг,
Гонит от тебя недуг.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Вздохи с уст моих берет
И на небо их несет.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Вздохи и молитвы те
За тебя и о тебе.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
Спи ж, голубчик, по ночам,
Вырастай на радость нам.
Баю-баюшки-баю,
Душку байкаю мою.
В «Камчадалке»[1315] слишком пересолено: ужасам конца нет. Но все же это роман не без достоинства. Мы, изгнанники, вдобавок должны благодарить Калашникова, что он добром помянул наших несчастных предшественников Зуду и Ивашкина. При чтении этого романа несколько раз мелькала в уме моем мысль, что, быть может, через 50, через 100 лет точно так помянет какой-нибудь даровитый романист о Кюхельбекерах, особенно о Михаиле.
С грустью и наслаждением перечитываю стихотворения моего незабвенного Дельвига.[1316] Какой прекрасный талант! Сколько у него свежести, истинного чувства, поэтической чистоты, разнообразия. Как вялы, бледны, безжизненны в сравнении с ним большая часть нынешних хваленых, даже лучших, хоть бы, напр., Подолинский или даже Бенедиктов![1317]
[...] Прочел повесть «Неведомая».[1318] Какого-то М. Л. Неужто Лермонтова? Она чрезвычайно слаба; впрочем, напечатана в 29 году: в 12 лет Лермонтов, который и теперь, кажется, еще молод, мог исполински шагнуть вперед.
Приехал сюда некто П. Н. Чаусов: Анемподист Иванович в Нерчинске и прислал мне письмо от Оболенского да «Revue etrangere».[1319]
Вчера я опять воротился из Варашанты. Было у меня не без приключений: не раз ныне случается, что один в степи жалею, что мне не дали воспитания помужественнее. Силы нет, пособиться никак не могу один; а между тем где тут всякий раз дождаться помощи. Дух бодр — хорошая вещь; но худо, если притом плоть немощна.