[1370] Сам я был несколько похож на муху в басне Крылова.
Сегодня в первый раз купался; с тех пор, как я в Сибири, я никогда не начинал так поздно купаться; а причина, что я было совсем оглох и был глух почти 4 недели, однако ж промежутками.
Был сегодня экзамен в казачьей школе:[1371] сносен; слава богу, что дети хоть столько успели.
Я все еще в Акше. Все сроки, которые определяю своей отправке, проходят, а я все еще здесь. Между тем становится уже прохладно — пугает Байкал, и, право, не знаю, не останусь ли здесь до морестава, от чего, впрочем, сохрани бог! В моем дневнике опять большой перерыв; однако не потому, чтоб не было о чем писать, напротив: я познакомился в начале этого месяца с Вл. Ал. Казадаевым,[1372] очень милым светским и вместе умным человеком; сверх того, были у нас и другие гости: доктор Тиль с сыном и англичанин Warrant,[1373] — не говорю уже о старых моих знакомых.
Горько было мне вчера и сегодня, — а кажется, судьба моя переменится: Суслов чуть ли не получил бумагу о моей отправке.
Вчера пришла бумага, чтоб меня отправить отселе в Тобольскую губернию в Кургановский уезд. Если бог даст, отправлюсь в субботу 2 сентября.
1845 год
Постараюсь ныне, когда для меня, так сказать, в новом месте началась новая жизнь, быть в ведении своего дневника точным, добросовестным и, сколько то возможно по теперешнему состоянию моей души, искренним. Вам, мой новый, но верный друг,[1374] буду по временам пересылать эти тетради... Пусть мысль, что вы будете моею второю совестию, что вы будете читать все, тут написанное, поддержит меня и поможет мне всегда быть хоть несколько достойным вас. Не стану вам во всем исповедоваться: из моих суждений о людях, о книгах, из отчета о моих занятиях вы сами легко увидите, на какой точке нахожусь и шагаю ли вперед или подаюсь назад. Но будут тут часто вопросы, и два очень тяжелых и теперь давно уже на душе моей. Решусь ли их предложить вам в этой тетради — не знаю. Скажу вам только, что они снова сильно стали тревожить меня с тех пор, как я стал опять знакомиться новым путем с тем миром, к которому я был когда-то ближе, но от которого меня удалили 1835 год и последовавшие за ним.
Вот мое предисловие к дневнику новому, кургановскому, который, вероятно, мало будет походить на прежние.
Теперь следовало бы говорить о книгах, которые теперь читаю, да тут столько нового, так много совершенно необычайного, совершенно для меня неожиданного, столько объяснений на то, что мне или казалось просто непонятным, или аллегорией, или обманом чувств, или даже баснями и вымыслами и народными суевериями, что мне сперва необходимо собрать все это в своей памяти.
Людская речь — пустой и лицемерный звук,
И душу высказать не может ложь искусства:
Безмолвный звук, пожатье рук —
Вот переводчики избытка дум и чувства.
Но я минутный гость в дому моих друзей,
А в глубине души моей
Одно живет прекрасное желанье:
Оставить я хочу друзьям воспоминанье,
Залог, что тот же я,
Что вас достоин я, друзья...
Клянуся ангелом, который
Святая, путеводная звезда
Всей вашей жизни: на восток, сюда
К ней стану обращать трепещущие взоры
Среди житейских и сердечных бурь —
И прояснится вдруг моя лазурь,
И дивное сойдет мне в перси утешенье,
И силу мне подаст, и гордое терпенье.
Не скрою от вас, что гордое терпенье[1376] раздалось и в самую ту минуту, когда я прибрал этот стих, как фальшивая нота. Meme alors, cela me paroissoit ampoule.[1377] [...][1378]
Сегодня я ничего не читал, а написал письмо Малиновскому[1379] и переписывал «Толкование молитвы господней».[1380] Вечером я был у Басаргиных[1381] и видел там Швойковского,[1382] одного поляка и смотрителя училищ.
Начал читать Байронова «Каина»,[1383] признаюсь, страшно. Богохульства его демона ничего не значат в сравнении с ужасным вопросом, на который нет ответа для человеческой гордости; этот вопрос: зачем было сотворить мир и человека? Тут только один ответ — в христианском смирении. «Горшку ли скудельному вопрошать гончара: зачем ты меня сделал?». Но бог благ... Итак, не для страданья же он создал то, что создал. Самые простые вопросы без веры неразрешимы.
Я от одной книги перехожу к другой: теперь читаю «Гулливера».[1384] Хорошо в этой сказке, как автор увлекается сам своим вымыслом и как рассказывает вздор, словно дело, — совестливо, отчетливо, с важностию порядочного человека. От моих занятий меня беспрестанно отвлекают: сегодня очень некстати просидел у меня Еф. Дремин[1385] битых два часа. Вечером писать не могу — потому и провел вечер у Басаргина.
Опять письмо от Пущина. Моя переписка приходит к концу. Глаза мочи нет как болят.
Кончил сегодня переписку «Толкования молитвы господней» и I том «Гулливера». Завтра надобно писать письма... Поскорее бы доделать свои дела, чтоб написать свои мысли о книге Одоевского,[1386] о «Scherin von Prevorst»[1387][1388] и, пожалуй, о Гулливере.
У меня глаза болят, а третьего дня до того разболелись, что мне ставили пиявки и горчичник, — вот почему и нет двух отметок в дневнике.
Книга Одоевского «Русские ночи» одна из умнейших книг на русском языке. Есть и в ней, конечно, то, что я бы назвал Одоевского особенною манерностию, о которой когда-нибудь поговорю подробнее, но все же это одна из умнейших наших книг. Сколько поднимает он вопросов! Конечно, ни один почти не разрешен, но спасибо и за то, что они подняты, — ив Русской книге! Он вводит нас в преддверье; святыня заперта; таинство закрыто; мы недоумеваем и спрашиваем: сам он был ли в святыне? Разоблачено ли перед ним таинство? разрешена ли для него загадка? Однако все ему спасибо: он понял, что есть и загадка, и таинство, и святыня.
Я здесь давал «Die Scherin von Prevorst» прочесть одному моему здешнему знакомому. Он отослал мне книгу через два дня с запискою, в которой сказано: «Ich glaube, das der Mensch etwas besseres zu thun hat, als solchen Phantastereien nach zu ha'ngen».[1389]
Потом он сам у меня был, и я с ним разговорился; его главное возражение, что не для чего, не к чему являться духам. Точно ли оно так? Этот вопрос ведет очень далеко; последний его результат вот какой: не для чего, не к чему быть христианином, не к чему верить во что бы то ни было, нашим богом должно быть брюхо, а нашею добродетелью — прожить на сем свете как можно прохладнее, спокойнее, приятнее. Неужто в самом деле таков результат положительного, во всех своих выводах совершенно с самим собою согласного отвержения веры во всякую возможность для нас сообщаться с душами, покинувшими тело, в действительное существование этого сообщения, в необходимость в некоторых случаях ощутительности этого сообщения? Для младенчествующей веры, для веры тех, которые смиренно, безмолвно, без пытливости принимают все, чему церковь учит, конечно, не нужны такие напоминания, что есть иной мир за пределами видимого. Но в наш век много ли таких христиан? Отвергая возможность для существ бестелесных и душ отшедших сообщаться с нами ныне, в XIX веке, ум человеческий невольно отвергнет эту возможность и во всякое время... Что же тогда будет с чудесами Ветхого и Нового Завета? с явлением тени Самуила Саулу и ангелов патриархам и пророкам, с воскресением Лазаря и самого спасителя, с выходом из гроба многих давно уже умерших в час смерти Христовой? Все это сделается задачею неразрешимою, неодолимым камнем преткновения для самого чистосердечного желания согласить учение евангельское с философствованием так называемого здравого рассудка, которого, впрочем, здравие и рассудительность я тут вовсе не постигаю. Поневоле начнешь все это объяснять себе кое-как: то как иносказание, то как произведение фиглярства и чревовещательства (напр., появление Самуила), то как пробуждение от обморока; противоречия встретятся на каждом шагу, напр., обманщица, фиглярка говорит правду, предсказывает непреложную судьбу царю Израильскому; существа аллегорические служат путеводителями, товарищами в дороге молодому Товии, вкушают от трапезы Авраама; поднимаются с лица земли и уносят Илию, Иезекииля, Аввакума, св. Филиппа; выходят в запертые двери, устрашают коня Валаамова, поражают ужасом Павла, разговаривают с ним и пр., и пр. Что шаг, то препятствие необоримое для покушений все объяснить естественно, рассудительно, складно. Не говорю уже о чудесах, которые повествуются нам в житиях святых и мучеников. Словом сказать: тут делать нечего, непременно должно принять возможность для существ бестелесного мира сообщаться с нами или перестать быть христианином. Можно ли по крайней мере, отвергая эту возможность, спасти верование в бессмертие души и веру унитариев, что Христос не бог, однако лучший и добродетельнейший из людей? Невозможно: нет метафизических доказательств, что будем жить за пределами гроба, таких, которые бы совершенно успокоили тоскующее сердце, а Христос, всегдашний проповедник и провозгласитель мира невидимого, для которого мы должны жить, о котором одном должны мы заботиться, явится для всякого, кто желает знать только этот видимый мир, мечтателем, фантастом, если даже не обманщиком. Великие феисты языческого мира, Пифагор, Сократ, Платон, Цицерон, Плутарх, — с гораздо большего логикою и последовательностию, чем наши умники, — все принимали не только возможность, но и действительность этого сообщения; зато наши, читая их рассказы, улыбаются и говорят, пожимая плечами: «Жаль! они тут заплатили дань слабости человеческой!».