Для меня книга Юстина Кернера именно потому чрезвычайно отрадное явление, что она крепит во мне веру в моего спасителя и с радостью заставляет отвергнуть все нелепые рациональные истолкования того, что теперь и без них для меня ясно и понятно.
Святая пасха. Сколько я сегодня нагрешил языком! Господи боже мой! положи узду в уста мои грешные.
Прочел я книгу Фредерика Сулье [1390] «Un ete a Meudon»;[1391] ужасный вздор, кроме первой повести, в которой слог довольно хорош. Но напрасно наши так сердятся: есть вздор до того презрительный, что и сердиться не за что.
Прозелитизм и нетерпимость достались на часть и гг. философов, даже на часть секты индифферентистов! Напр., здесь есть некто, твердо уверенный, что обратит меня в виландо-кантовский немецкий индифферентизм 70-х годов;[1392] а если ему не удастся, он, вероятно, провозгласит меня ханжой, лицемером или глупцом.
Насчет моего индифферентиста я ошибся и, признаюсь, очень рад. Не впаду же и я в ошибку, в которую полагал, что он впадет; стану верить, что он в своих мнениях искренен, и не усомнюсь в его честности. Но все же для его счастья позволительно мне желать, чтоб он был другого мнения.
Швейковский приобщился святых тайн и написал завещание.
Был у меня Бригген [1393] и рассказывал много интересного.
Краевский, без всякого сомнения, лучший наш критик,[1394] умный, честный, добросовестный. Но пораженный тем, что безотрадно в нынешнем состоянии нашего общественного быта, он слишком резко — не извиняет, нет, почти оправдывает тех, которые нарушают основания, святые правила этого быта, напр. святость супружества. Он любовницу Печорина чуть ли не предпочитает чудесно-прекрасной Татьяне Пушкина; он находит, что в браке без любви много гадкого и возмутительного, даже порочного... Это, конечно, так, но все же жертва подобного брака, если свято хранит долг свой, в глазах самого же Краевского, пусть бы только он захотел хорошенько все раздумать, не только должна нравственно стоять непременно высше прелюбодейки, но и казаться существом не в пример более прекрасным и поэтическим. Нет! общественное мнение не совсем вздор: оно, конечно, очень часто впадает в заблуждения, часто и справедливые его приговоры бесчеловечны; но все же оно основано на вечной идее истины, красоты и совершенства. Жорж-зандовские разглагольствования никак не очистят той, которая раз уронила себя перед самой собою; тут Eugene Sue с своею Fleur de Marie[1395] видел дальше гораздо всей школы сенсимонистов. Честность — вот условие, sine qua non,[1396] под которым мужчина» достоин своего имени: женщина не может почитать бездельника;[1397] а целомудрие — вот честность женщины.
Май уж для меня начинается; это значит начинаются неприятности. Сегодня получил я известие, что не позволяют мне жить в городе.
Писал письма к гр. Орлову, к Одоевскому и Свистунову,[1398] неужто откажут?
Моим занятиям порядочно мешают милые посетители: переписываю своего «Итальянца» почти тише, чем сочинял его. Сегодня погода вечером была очаровательная. Бедный Швейковский очень плох.
Сегодня разговаривал я с женой о том, что у нас мало <денег? >, да чем-то мы будем жить и пр. Вдруг блеснула мне мысль, что спаситель велит только заботиться о настоящем дне и что он, верно, меня не оставит. Эта мысль меня удивительно как утешила и успокоила.
Несчастливый день для моего Миши. За учением он плакал, потом я принужден был наказать его за упрямство, и, наконец, он упал в подвал и чуть до смерти не ушибся.
Нарушил свое слово и играл в бостон, да и проигрался. Чему я, впрочем, очень рад: вперед мне наука.
Сегодня в 3 часа ночи скончался на моих руках Иван Семенович Швейковский: при смерти его были ф<он> Бригген и Басаргин.
Перелистывал стихотворения Шиллера. Они на меня подействовали очень странно: мне стало жаль поэта, жаль точно так, как мне жаль, когда размышляю о жизни Александра Павловича, который в моих глазах одно из самых трагических лиц в истории.
Сегодня похоронили старика Швейковского. Я получил очень примечательное и дружеское письмо от моей доброй, несказанно доброй Натальи Дмитриевны.[1399] Это письмо принесло уже свой благий плод: я было рассердился на Щ<епина>,[1400] но пошел к нему, объяснился с ним и нашел, что этот бедный наш товарищ очень доступен хороших чувств, если только постараются в нем их пробудить.
Провел день не так, как бы я желал, впрочем, довольно деятельно. Фон дер Бригген прочел мне 4 и. 5 главы своего «Цесаря»:[1401] пятая очень занимательна и в высокой степени оживлена драматическим интересом.
Сегодня, через двадцать лет, я ел спаржу и раков.
Бриггену вышел перевод на Кавказ. Он, бедный, в самом трудном теперь положении, говорит, что это для него все равно что 13 июля 1826 года. Тогда его разлучили с одним семейством, теперь с другим.
Сегодня ровно два месяца, как я в Кургане. Бот так-то все проходит! Сколько было ожиданий, страхов, надежд, когда я отправлялся сюда! — все это теперь за мною, и теперь, вероятно, те люди, с которыми я жил в Акше, из которых кое-кто, кажется, меня и любил, начинают уже забывать меня!
Vanitas vanitatum![1402]
Слава богу, принялся опять за дело! а то я все эти дни читал неимоверные глупости, именно — второй том «Ста русских литераторов»;[1403] тут нет ни одной живой статьи, и Фаддей Булгарин сияет в этом сборнике как звезда первой величины; он, по крайней мере, хоть смешон.
Третьего дня я совершенно случайно вспомнил несколько стихов пиэсы, которую я написал 24 года тому назад в Грузни, — на взятие греками Триполиццы.[1404] Я тогда только что начал знакомиться с книгами Ветхого Завета, которые покойный Грибоедов заставил меня прочесть.
Вот начало:
Глагол господень был ко мне
За цепью гор, на бреге Кира:
«Ты дни влачишь в мертвящем сне,
В объятьях леностного мира...».
Потом обращение через пять или шесть строф к Англии:
О ты, коварный Альбион,
Бессмертным избранный когда-то!
Своим ты богом назвал злато;
Бессмертный сокрушит твой трон,
Тебя замучают владыки;
На чад твоих наляжет страх;
Во все рассыплешься языки,
Как вихрем восхищенный прах.
Народов чуждых песнью будешь
И притчею своих врагов
И имя славное забудешь
Среди бичей, среди оков.
Сегодня день рождения покойного Пушкина.
Я сбился с своей колеи; у меня было множество гостей: [1405] Бригген, Лейкер, Пассек, Чайковский, Басаргин, Щепин и Башмаков, а причина прихода некоторых та, что Евгения Андреевна была в бане и, стало быть, у городничего не играли в карты.
Сегодня ночью я видел во сне Крылова и Пушкина. Крылову я говорил, что он первый поэт России и никак этого не понимает. Потом я доказывал преважно ту же тему Пушкину. Грибоедова, самого Пушкина, себя я называл учениками Крылова; Пушкин тут несколько в насмешку назвал и Баратынского. Я на это не согласился; однако оставался при прежнем мнении. Теперь не во сне скажу, что мы, т. е. Грибоедов, я и даже Пушкин, точно обязаны своим слогом Крылову; но слог только форма; роды же, в которых мы писали, все же гораздо высше басни, а это не безделица.
Сегодня в свои именины я получил письмо и деньги от сестры, и Басаргин подарил мне часы. Вечером были у меня гости.
Вот и последний день мая! Этот год даже май был для меня счастливый месяц. Благодарю тя, мой боже! что, согревая в моем сердце истинную веру, исцеляешь меня от суеверия! и как отечески! как без всякой заслуги с моей стороны — милосердо! — благодеяниями.
Загоскин не блистательный талант, — но человек, хотя несколько и ограниченный, с теплою душою в русским умом: его «Мирошев» [1406] принадлежит к лучшим романам на русском языке. Я сегодня в первый раз в Кургане проездился верхом.
«Мирошев» Загоскина точно очень недурная книга; повторяю, я прочел этот роман с удовольствием; но в «С