сь от нахлынувших чувств, согласился с ним и стал заносить трупы на верх жуткого штабеля, опять слыша, как морозно скрипят они и попискивают, укладываясь друг на дружку.
Шуру они отнесли к дверям, положили на простыни, которые захватил с собой Темляков, зная, конечно, что о гробе сейчас и думать не приходится.
Он лежал у них под ногами, полураздетый, в каких-то широких, примороженных, жестянисто топорщущихся штанах, босой, подвернув голову, как битая птица... Это был он и не он. Мутные подо льдом глаза, мутное, заиндевелое лицо... И лишь длинные, струнно вытянутые пальцы левой руки, согнутой и на весу торчащей над грудью, те самые пальцы, которые когда-то, в натопленном отчем доме, аккомпанировали правой руке на басах, говорили в своем застывшем полете, что это именно он лежал под ногами, Александр Темляков, горячий и азартный человек, добровольцем ушедший в четырнадцатом году в армию, хотя и мог, как старший сын, избежать призыва.
— Сашенька, — тихо сказал обессиленный, погибающий от удушливых спазм в горле, убитый печальным воспоминанием младший Темляков, — Са-ашенька...
Но надо было торопиться, и он с помощью мохнатого, заросшего щетиной сторожа, от которого несло водочным перегаром, укутал Сашу в простыни, а потом в старое байковое одеяло, Сашино одеяло, прожженное когда-то угольком папиросы. Туго-натуго обвязал веревками, пытаясь прижать к груди руку, но услышав льдистый ее хруст, испугался, будто ломал брату кости, и оставил на отлете.
Ни лома, ни лопаты — ничего не было у сторожа. В деревне никто и слушать не хотел его, когда он просил помочь, даже отмахивались от него и закрывали двери, как если бы он покушался на вдов и старух, отбирая у них последнее.
И вот он стоял теперь перед стариком, который по каким-то непонятным ему соображениям, движимый своим каким-то чувством сострадания, никак не выраженным на словах, не только принес лопату и ржавый лом, но и сам, затворив и заперев на замок все двери своего жилища, пошел с ним по тропочке, ничего не говоря. Но тут же остановился и так же молча вернулся, пробренчал ключами, отворил серую дверь сарая и выкатил оттуда деревянные санки на гнутых и широких полозьях. От санок пахнуло в нос сеном и навозцем, они зашуршали, елозливо запели на снежной дороге, легко поспешая за стариком, который шел в валенках с разрезанными под коленками голенищами, рыхлых и неказистых, будто спрессованных из мохорки неумелым мастером.
А за ним шел Темляков и впервые за этот кошмарный день плакал, неся на плечах лопату и тяжелый лом. Ему очень хотелось сказать старику сквозь слезы, которые он не скрывал: «Я молиться за вас буду всю жизнь», но стеснен был той неправдой, какая прозвучала бы в морозном воздухе, скажи он это старику, потому что забыл да и раньше плохо знал молитвы, считая себя атеистом. Не по убеждению, нет, а по моде, какая гуляла среди молодежи в оные времена.
Могилу на кладбище они со стариком, имени которого он так и не узнал, копали до самой темноты. Получилась она мелкая. На глубокую не хватило сил. Закопали кое-как в эту могилу Сашу, обложив сверху, точно камнями, осколками мерзлой земли, присыпали снегом. Старик воткнул в могилу ветку, отломленную тут же от молодой березы, которые росли вокруг во множестве, розовея в солнечно-чистых снегах. Стылую землю уже окутали опасные дымчато-мрачные сумерки, березки посинели от ночного мороза, а потом и совсем померкли.
— Снег сойдет весной, — сказал старик, еле дыша от усталости, — ты приезжай, поглубже уложи его... Земля немножко отойдет, там полегче будет. Найдешь могилу-то?
Темляков прижал его к груди и ответил звонким взрыдом на его заботу.
— Простите меня, — то ли простонал, то ли вскрикнул он. — Что бы я без вас! Не знаю, как благодарить.
А старик уложил на саночки, на которых они притащили сюда Сашу, лом и лопату и сказал сердито:
— На станцию беги. Не уедешь отсюда. Поезд-то теперь знаешь как... А то, хочешь, у меня переночуй.
— Спасибо. Жена с ума сойдет. И так уж...
И он, шатаясь от всего пережитого, смертельно усталый, пошел по звенящему снегу не чуя ног, будто они у него были обморожены. Шел, проклиная страшную жизнь, немцев, только что отогнанных от Москвы, и тех псов с колотушками, которые убили больного брата.
Эта злость и спасла его в морозную ночь, когда он едва живой дошел до станции и узнал, что до утра уже не будет поезда — отменили.
Сил возвращаться к старику не было. Слава Богу, его пустили переночевать в доме поблизости от темной станции. Он привалился в углу теплой избы, пугая хозяйку и маленьких девочек. Они во все глаза смотрели на него, пока он не объяснил им, кто он и почему здесь, и тут же уснул, повалившись на землисто-грязный пол как на самую мягкую, пуховую перину, на которой никогда в жизни не спал.
Среди ночи проснулся от мычащего крика и, уже проснувшись, со стыдом понял, что это он сам кричит, пугая добрую хозяйку и ее девочек. Кости болели как отбитые, он едва сдерживал стон, поворачиваясь на другой бок, со страхом подумал о Дуняше и опять провалился, словно теряя сознание, в мрачный сон.
Море, море, море, кораллы, кораллы, кораллы... Темляков именно с тех пор боялся дороги. Эта боязнь засела ему в душу, будто всякая дорога в его жизни обязательно должна рано или поздно привести к сараю, в котором покоятся смерзшиеся трупы.
5
Чем старше становился Темляков, тем меньше он знал, каким должен быть человек. Теперь, в глубокой старости, он вполне определенно мог бы сказать: я не знаю, каким должен быть человек.
А потому все проявления человека, все его действия, убеждения, разочарования и мечты — все составляло суть реального человека, вызывало в нем чуть ли не детское любопытство, и он с интересом наблюдал за всеми проявлениями непонятной жизни, оставив себе роль стороннего наблюдателя, который наконец-то отошел от дел и огляделся вокруг.
Он и свою жизнь поставил в этот ряд, посматривая на нее со стороны и понимая, что вся она, от начала и до конца, была раздергана в клочья призывами вождей и полубогов, которых он боялся, но которым зачем-то верил, надеясь, что тот или иной призыв нового вождя, руководителя страны, выведет Россию на счастливый путь.
Каждый новый вождь, возвышаясь, отторгал от себя, а то и проклинал всенародно предыдущего, и эти проклятья очистительным ветром возбуждали и окрыляли душу доверчивого Темлякова.
Но этот, кому он доверялся, уходил в тень, а пришедший на смену, как лотерейный шарик из крутящегося барабана, уже выкатывался на свет божий, суля любопытным зрителям выигрышный номер. И пока крутился прозрачный барабан, механическими лопаточками перемешивая другие шарики, среди которых был неизвестный еще людям, но обязательно выигрышный номер, Темляков опять доверчиво всматривался в новую фигуру, выброшенную из барабана времени на обозрение людям. Мало было счастливчиков, выигравших от этой новой комбинации, но зато многие, игравшие в эту игру, верили, что и им тоже когда-нибудь повезет.
Теперь он с улыбкой думал о той азартной игре, в которую он был втянут, как в водоворот, и понимал, что в жизни у него не было ни одной такой комбинации, которая принесла бы ему выигрыш. Была много обещаний, но ни одно из них не сбылось, ни один партийный олигарх, которому он верил, не принес ему счастья.
Вселенский рынок, засилье торговцев в храме, где все продается и все покупается — кошки и люди, трактора и иголки, — все это страшило его теперь и приводило в отчаяние.
А он всю жизнь в молитвенном восторге рисовал себе будущее, которое могло бы, как он считал, спасти Россию от погибели. Видел синие, словно бы льдисто-холодные асфальтовые дороги в жарких степях или елях и вдруг за обочиной — лужайка, освещенная солнцем, домик, корова на лугу и две белые козы, куры, гуси, утки и... подтопленный бережок над тихой речушкой, заболоченный и пропахший аиром. И, конечно, счастливые люди, гуляющие по зеленой лужайке.
Эта мечтательная картинка никак не вписывалась в действительную жизнь и очень печалила его. Она, как домик на старой открытке, манила его своей романтической идиллией.
«Ну да, конечно, — говорил он сам себе. — Я один из тех мечтателей, которых называют пустыми людьми. Я пустой человек. Я ни на что не гожусь.
Но разве все остальные, кто думает, что именно они нужны России и ее истории, разве они лучше меня? Нет, конечно. Они своей энергией губят землю. Чем энергичнее человек, тем он опаснее для жизни. Энергия — это страшная разрушительная сила. Кому-то надо избавляться от этого проклятия. Почему бы мне не быть первым?»
В такие минуты он обязательно вступал в серьезный спор с воображаемым противником.
«А вот, — говорил он, — я знаю один такой лужок на опушке леса. Старик испокон веку косил его и всегда оставлял возле опушки под березами зеленую полосу зрелой травы и цветов. В этой полосе копошились шмели, пчелы, осы и прочие мухи и комары. Лужок этот всегда хорошо родил густую и сочную траву, и старик был с душистым сеном. Но умер старик. И однажды молодой и злой мужичонка приехал на лужок на тракторе с косилкой и подрезал под корень всю траву. Быстро да глупо, потому что на другой год трава была хилая и сухая, жесткая. Так ручная работа взяла верх над механической, или, как теперь говорят, энергонасыщенной, после которой пропал лужок. А вы говорите — энергия! Вот вам и энергия. А старик косил себе да косил по росе. Брызги из-под лезвия, как искры в солнечных лучах... Лужок был пологим, спускался к речке. А мудрый этот старик оставлял полосу травы на взгорке. Трава там созревала, бросала семена, а по весне вместе с талой водой семена эти и подсевали лужок. Этот же, на тракторе, дурак, хоть и насыщен энергией...»
Но с ним никто не спорил. Некому было. Темляков всю жизнь прожил одиноким человеком, которого, как это ни странно, люди просто не замечали, как если бы он был невидимкой.
Весной сорок второго, когда он приехал на могилу брата, земля, раскрывшаяся из-под снега, была обметана паутиной, изборождена петлистыми мышиными норами, прикрыта слежавшейся в войлок прошлогодней травой, дырявой и плоской, безжизненной. И не верилось Темлякову, что скоро она зарастет новой травой. Солнце с ветром высушили пожелклую путаницу прошлогодних стеблей, и они, как старое сено, громко хрустели под ногами.