Путешествие души [Журнальный вариант] — страница 16 из 51

Руки у Серафима красные и корявые, холодные, как морковь из земли. Он долго тряс ими руку Темлякова, ласково радуясь встрече и ничуть не смущаясь, что не заметил прибывшего поезда. Звуки голоса, гудящего по-шмелиному, цедил он из краешка рта, кособоко улыбаясь и скаля крайние зубы с налипшими остатками хлеба на них.

Лошадь тоже, казалось, радовалась гостю и, проснувшись, косила на него лиловым аметистом из-под черной челки. Грива ее была перепутанная, с какими-то травинками, колючками, как и у хозяина, который содрал наконец с головы жесткий колпак и явился лысоватым мужичком с всклокоченными волосами вокруг розового провала плешины. Казалось, будто бы присыпан он весь махоркой, она щиплет ему глаза и он смотрит на мир со слезой.

С плавной легкостью перенес он чемоданы, как два ведрышка с водой, не расплескав при этом и не споткнувшись на дыхании.

Распашисто, всей душой залюбовался Дуняшей.

— Вон какая красавица будет жить у нас, — жужжал он, кривя свой однобокий рот. — Ладно! Это хорошо. Я красивых женсчин люблю, хотя они меня не любят почему-то, не пойму даже... Чем не вышел? Мал... У нас так говорят... Мал, да удал! У нас в семье все, как я, маленькие. А женсчины у всех у нас большие. Дети получаются среднего роста. Это хорошо! Природа знает, как ей выкрутиться. А я башлык-то надвинул, дождь по нему трещит, сам я хлебушек жую, вот и не услышал, как поезд подошел. Ничего! А мальчик-то какой важный! Генерал! Под крышей идет. Это правильно. Чтоб дождь зря не мочил. И без него вырастет, это верно. Третий день льет и льет. Хороший дождь. Надо! Сейчас все растет, все развивается. Надо, надо... Хочешь молочка? — спросил он у Николаши, достав бутылку и зубами вырвав пробку из нее. — Полезное. Хочешь? Ты говори прямо: хочу. Не робей!

Никак Серафим не мог поверить, что мальчонка не пьет молока, что оно ему вредно, и очень удивлялся, поглядывая на бутылку, в которой плескалось молоко, хорошее, топленое: как же может оно принести кому-нибудь вред?

— А что ж молоко! — отвлекая его, воскликнул Темляков. — Молоко всегда молоко. А вот по такой погоде, — говорил он, развязывая рюкзак и доставая сверху, из мягких рыбацких одежд, голубого стекла четвертинку с белым сургучом на горлышке, которая нагло и прозрачно блеснула у него в руке, как развратная девка глазом. При виде ее Серафим оступился на полуслове и тут же спрятался под капюшоном, как если бы тот сам прихлопнул его голову. Видеть он ее не хотел! — Или как? — спросил Темляков. — Я, например, глоточек, чтоб не простудиться. А вы-то как, Серафим?

— Дак это, — откликнулся тот из-под колпака, высовывая нос, вылепленный местным умельцем из глины. — Это можно, конечно... Только это, — испуганно сказал он вдруг, и взгляд его скользнул по лицу усталой Дуняши, которая, озябнув, сидела уже на сухом и душистом сене, прижав к животу Николашу. — Как бы это сказать... Можно, конечно, но...

— Да пейте на здоровье, — равнодушно отозвалась Дуняша. — Там где-то пирожки... Только, если можно, не тяните время. Выпейте, — сказала она уже Василию, — и поехали скорее. Простудим ребенка!

Жизнь в эти минуты казалась ей отвратительной. Она даже и не думала о дороге под дождем, о чужом доме и чужих людях, к которым они зачем-то ехали, о «брянских лесах», которые начинались сразу за станцией, — ей было мучительно сознавать, что ничего уже нельзя поделать: надо ехать в неизвестность.

— Серафим, — спросила она жалобно, — а есть ли у вас в деревне доктор? Врач какой-нибудь?

• — А-а, это — да! Фельдшер в соседней деревне, в Улитине, — отвечал ей Серафим, выпивший из горлышка вслед за Василием Дмитриевичем чуть ли не всю водку. — Фельдшер! — с удовольствием прожужжал он. — Ох баба мировая! Здоровая, как слон... Одна нога на половице в доме, другая — на крыльце... Об потолочину головой задевает. Пригнется, тогда ничего. Фельдшер есть, — говорил он, довольный, усаживаясь на передок телеги и разбирая тяжелые от воды вожжи.

Лошадь очнулась, напряглась и, понукаемая сочным чмоканьем Серафима, потянула. Потряхивая седоков, телега грубо и жестко загремела железными шинами по буграм каменистой земли.

— А кто больной? — встрепенувшись, спросил Серафим. — Кто заболел?

— Боже мой, — прошептала Дуняша и закрыла глаза, спрятавшись с сыном под черным зонтом, по которому затрещал усилившийся дождь. — Куда нас несет?

— Не волнуйся, пожалуйста. Вот выйдет солнышко, сразу повеселеешь, — говорил ей Темляков, залезая под брезент и прикрывая им Дуняшу с сыном. Голос его от тряски дрожал. — Высохнет все. Знаешь, какая тут красотища!

Дуняша ничего не ответила, боясь сорваться на резкость. Она лишь вздохнула со стоном отчаяния, словно обрекая себя на муки и страдания, которые назначены были злым роком.

А они, эти муки, были еще впереди.

Не проехали и часа, как стал Серафим засыпать. Сначала это было незаметно. Он просто умолкал, опускал руки с вожжами и покачивался под темным от дождя колпаком. Одна лишь лошадь знала, видимо, что возница спит, и переходила с рыси на шаг, словно бы тоже задремывая на ходу.

Когда и Темляков понял это, он принялся будить Серафима, чуя неладное. Тот ворчливо бормотал невнятные ругательства, вскрикивая бранливо, тупо выглядывал из-под колпака, драчливо вскидывался, отбиваясь от толчков недруга, просыпался, вылезал из мерклого сознания и, хлебнув воздуху, удивленно бормотал: «Ай-яй... да... Да, да. Хорошо. Эхма!»— и опять, причмокивая, умолкал, сутулясь под жестким брезентом, который стоял на нем колом.

Лошадь, убыстряя было шаг при звуках его голоса, опять сникала и тащилась по большаку еле-еле, не разбирая луж и ухабов. Колеса то и дело с опасным треском и всхлипыванием проваливались в мутные глубокие лужи, телега кренилась то влево, то вправо. Серафим раскачивался маятником и спал.

Дуняша пугалась, вскрикивала, прижимая сына, раздраженно говорила мужу:

— Да разбуди ты его, ради Бога! Он что, с ума сошел! — И сама кричала: — Серафим! Проснитесь, пожалуйста! Что вы делаете, честное слово! Как не стыдно! Ведь ребенок же у нас!

Но Серафиму было уже не до нее и не до Темлякова, который тряс его за плечо. Да так однажды зло тряхнул, что Серафим повалился набок, и Темляков с трудом удержал его от падения с телеги — голова уже свесилась через край и болталась безжизненно с отвалившейся челюстью. Лицо было серое, нехорошее, как у мертвеца. Желтые зубы на бледно-розовой, как вымокший под дождем червяк, челюсти нагнали вдруг страх на Темлякова.

— Серафим! — закричал он изо всех сил. — Серафим!

Лошадь остановилась. Николаша заплакал.

По сторонам дороги зеленели поля молодой ржи, поседевшей от дождя, а за полями туманился сизый лес, который был всюду — сзади, впереди и по сторонам. Глинистые лужи на каменистой дороге морщились от дождя. Пустыня, залитая водой, мутная, серо-зеленая, окружала Темляковых.

Серафим, которого тормошил Темляков, спал, выставив глиняный нос, дыхание его было ровным и спокойным. Лошадь, казалось, тоже дремала, кокетливо подогнув опять заднюю ногу и подвернув копыто. Сквозь коричневую грязь опять поблескивала стертая подкова.

Ничто не могло разбудить Серафима! Ни мольбы, ни крики, ни просьбы, ни слезы, ни ругань. Все было напрасно.

Николаша плакал с подвыванием. Плакала и Дуняша, прижимая сына. А Темляков никак не мог сдвинуть с места маленькое, но тяжелое, словно намагниченное тело Серафима. Пыхтя тянул он его, толкал, но вместо того, чтобы сдвинуть маленького человечка, сдвигал телегу, а с телегой и лошадь, которая терпеливо переступала с ноги на ногу и опять замирала в кокетливой позе.

Наконец он справился, перекатил Серафима, приткнул его головой к чемоданам, прикрыл ему лицо от дождя краем брезента, пристроился на облучке, взял в руки тяжелые вожжи, с оттяжкой шлепнул ими по лошадиному крупу, чмокнул, подражая Серафиму, и лошадь, к его удивлению, неохотно пошла, послушалась.

— Но-о-оо! — кричал на нее Темляков, растерявшийся и испуганный не на шутку. — Но-о-о!

Лошадь продолжала идти сонным шагом, безразлично и медленно, не разбирая дороги.

— Куда ехать-то, черт побери? Во дела! Спросить не у кого!

— Поезжай прямо! — крикнула Дуняша, теряя самообладание. — Он еще спрашивает, куда ехать! Куда ты поедешь, если дорога всего одна. Идиот какой-то!

Темляков увидел страх в глазах Дуняши, понял, что это не она кричит, а ее страх, и тихо отозвался, постаравшись выдавить улыбку:

— Успокойся, пожалуйста. Мы и так, как видишь, едем прямо.

Они долго и уныло ехали прямо и молчали. Даже Николаша перестал плакать, как если бы мать и на него тоже прикрикнула и он унял слезы, впервые услыхав ее крик. Он внимательно смотрел по сторонам и, насупив брови, темно-серой тучкой поглядывал на отца, который не мог заставить лошадь бежать рысью.

Одному лишь Серафиму было хорошо: он крепко спал, распластавшись на дне телеги, словно это не человек был, а какая-то вещь, мешок какой-то под брезентом. Носок его сапога, торчащий из-под брезента, на каждом ухабчике, рытвинке, на неровности дороги игриво покачивался из стороны в сторону, как будто Серафим пританцовывал во сне, поставив ногу на каблучок и уперев руки в боки.

Мокрый, залишаенный лес подступал вплотную к дороге, стискивая ее в своих мрачных объятиях, но стены его раздвигались, освобождая место лугам с не кошенными еще травами, цветы которых закрылись от дождя, хотя и видны были полевые гвоздики, бледно-сиреневые колокольчики, метелки щавеля и желтого козлобородника, зонтики белого и розового тысячелистника, звездочки куриной слепоты. Цветущие травы поникли, отяжеленные дождевой влагой, насытились, напились небесной благодати и ждали солнца, а вместе с ним и хлопотливых пчел, шмелей и ос, всевозможных мух, комаров и жучков — ждали жизни.

Луга уступали место густым овсам или темно-зеленым челкам молодого картофеля. Но опять лес погружал во тьму уныло поблескивающую дорогу, которой не видно было ни конца ни края.

Ни души кругом! Ни встречного, ни попутного прохожего. Ни деревни! Ни единого признака жизни. Словно они ехали по земле, брошенной людьми.