Путешествие Феди Карасика — страница 17 из 29

Владимир Сергеевич и там, в Доме-музее, и после не докучал разговорами-пояснениями, понимал, что для Карасика главное не подробности, а важнее — почувствовать, унести в себе нужное настроение.

«Чайковский» медленно отошел от пристани, и Ленин стоял высоко на берегу, над Волгой, очень простой, очень обыкновенный человек, но человек, сумевший подняться и поднять других в атаку.

Через какой-нибудь час после отхода из Ульяновска «Чайковский» снова причалил к пристани. Федя, чтобы отметить свое пребывание и на этой неведомой земле, сошел на берег. Когда вернулся и из пролета смотрел, как матросы разгружают трюм, увидел на пристани Ольгиного отца Циклопа. И Марину. Рыжебородый подошел к Марине и, вытащив не то карты, не то какие-то открытки, протянул ей.

Вот спекулянт паршивый!.. Наверное, опять фотокарточки Наташкиного дяди продает. Циклоп и к Феде подкатывался:

— Ты бы, парень, мог и подзаработать на кусок.

— Еще чего! — вступилась за Карасика женщина. И тут же стала угощать Федю домашними пряниками, конурками…

А Родион и Ольга, Карасик видел, ходили с этими открытками по пароходу.

На открытках мужчины и женщины с прилизанными прическами и надписи: «Люби меня, как я тебя». И кому такие открытки нужны?.. Но Карасик наблюдал издали за Ольгой и Родионом, когда они с прибаутками ходили между полками и предлагали открытки пассажирам, видел — покупают.

Федя смотрит, как подошел к Циклопу матрос, взяв из рук торговца пачку, рассматривает. Смеется. Марина тоже смеется. Рыжебородый выхватывает свой товар из рук моряка и зло кричит:

— Чего смеяться-то, чего смеяться!..

Он уходит, почти убегает, наверно, ему особенно стыдно, что над ним посмеялась такая красивая девушка.

Пробравшись к себе в четвертый класс, Федя усаживается на полку старушки соседки.

— Посиди, Федя, посиди, — говорит старая тетенька, — а то ты так все где-то и блукаешь. Ноги-то, поди, от беготни гудят уж.

Она отчитывает Федю совсем как-то необидно, ворчит, как бабушка, которая обычно, если ворчит, значит, сейчас выложит какой- либо гостинец.

Старую тетеньку звать тетя Поля. Это она так сказала, чтобы Федя ее называл. А Федя не может ее так называть почему-то. Наверное, потому, что Федину маму звать Полей, и он не хочет, чтобы и еще кого-то называли таким именем. Хотя, в общем-то, тетя Поля, а вернее, бабушка Поля, добрая, и с ней Федя едет вроде бы вместе. А ведь никто ее не просил приглядывать за ним.

Как там теперь мама-то?.. Наверное, переживает. Это она только тогда храбрилась, а сейчас переживает за него — не случилось ли чего с Федей… А отец, наверное, уговаривает: «Чего раскудахталась, все будет в порядке, Федор уже не маленький». Феде вдруг становится жалко маму, ему хотелось бы отсюда сейчас крикнуть, чтобы она услышала: «Ну что ты, мама! Ничего со мной не случается!».

— На-ка вот, — сует Феде кусок белого сахара тетя Поля. — Чайку попьем.

— Да не надо, — говорит Федя, — не надо, тетя Поля…

— Бери, бери, нечего кочеврыжиться-то…

Вылетело все-таки это «тетя Поля», должно, потому, что Карасик думал в этот момент про маму.

Феде очень нравится мамино имя. Оно, правда, нисколько не похоже на другие имена, например, там Люся, Лена или Ира, Дина, Нина, Так зовут девчонок в их 5-м «А», а теперь в 6-м «А» классе. Эти имена какие-то непонятные, ничего не выражают. Маму отец иногда называет Полюшка. И тогда Феде видится пшеничное поле между Выездом и Морозовкой. Оно небольшое, но какое-то доброе, ласковое, колосья выше Феди. В пшенице можно играть в прятки, никто не найдет. А если зайти в нее, увидишь звездочки синих-синих васильков. Федя знает, что васильки — это сорняки, но все равно они красивые и нравятся Феде. Васильки — это глаза пшеничного поля, это мамины глаза, хотя глаза у мамы вовсе не синие. А светлые, мягкие колосья — это волосы мамы, хотя у мамы волосы черные…

— Тетя Поля, — спрашивает Федя Карасик, — а вы в Волгоград к сыну каждое лето ездите?

— Каждое-то не задается, детка, а раз в два года навещаю, — вздыхает тетя Поля.

Почему при этом тетя Поля вздыхает, всякому, может, и непонятно. И этому всегда под хмелем Циклопу непонятно. Только Феде рассказала она о своем сыне, к которому ездит в гости. Молодой он у нее совсем, восемнадцати лет. В сорок втором воевал в Сталинграде. Это тетя Поля так рассказывала про своего Костьку. Федя сначала не понял ничего, трудно такое понять. Уж потом разъяснилось все само по себе, когда тетя Поля дальше рассказала. Костька ее погиб, и ездит тетя Поля к нему на могилу. А так как не знает она, где его могилка, приходит к нему на площадь Павших Борцов.

Федя думает: что, если бы с ним, с Карасиком, что-нибудь случилось вдали от Песчанки? Мама тоже ездила бы на его могилу. Это точно. Уж Федя свою маму знает. Сейчас ему это так все представилось, даже слезы чуть не навернулись, показалось, будто уже и на самом деле Феде придется погибнуть героической смертью. Ему себя и не жалко вовсе, ему жалко маму.

И раньше так не раз случалось: заставят Федю что-либо сделать родители, а он поленится или забудет, заигравшись на улице. Ну и, конечно, расплачиваться потом приходится. Отругает его отец, и мама тоже скажет что-нибудь вроде: «Ты можешь вырасти нехорошим, сын». Феде все это ужасно обидно, он садится где-нибудь в укромном темном закутке, чтоб его — не видно и не слышно, и горько представляет: вот он умер и его несут на кладбище, а сзади за гробом идут мама и папа. Они плачут и, конечно, раскаиваются в своих обидных словах. Но теперь все кончено, плачьте не плачьте… И до того безысходно положение папы и мамы, что Феде становится жалко и их, и себя, и он молча плачет у себя за дверью. И когда надо идти обедать, он мужественно не идет за стол. Отец тогда говорит, раздосадованный, сердитый:

— Пусть будет голодный, ты, мать, не давай ему ни корочки.

Потом отец уходит на работу, а мама один раз и другой, будто ей по делам это нужно, проходит мимо двери, за которой сидит Федя. Ей становится жалко Федю, и она, в конце концов, тянет его за руку:

— Ну пойдем, пойдем, пообедаешь… — И накормит Федю самым лучшим, что у нее есть.

Сестренка и братишка в таких случаях не очень-го сочувствуют маминой жалости и Фединой обиде. Они дразнятся:

— Любимчик, любимчик…

Федя в семье старший, и потому ему поручалось дел по дому куда больше, но так уж привыкли Женька и Костя: даже там, где никакого предпочтения Феде не оказывалось, видели его все равно.

Когда стало известно, что Федя едет на пароходе к бабушке в гости, Женька вместо — прощальных слов, улучив момент, завистливо прошептала:

— Любимчик…

Федя хотел дернуть ее за волосы, чтоб не дразнилась, но раздумал, понял, что сестренке завидно, тоже хотелось бы поехать.

Но куда ей! Во-первых, девчонка, во-вторых, мала еще и десяти даже нет. Пусть уж лучше с Костиком играется во дворе… Их и на воложку-то не всегда одних отпускают, мама боится, как бы не перетонули. Или еще что. А Федя даже с ночевкой на Волге не один раз бывал, и то ничего. Он все-таки не какой-то по-глупому бесшабашный; робкий, но осмотрительный.

…Сейчас, сидя рядом с тетей Полей, Федя вспомнил папу, маму, Женьку и Костю, и ему захотелось их увидеть, потому что он по ним соскучился.

Глава четырнадцатаяПро уток и маленького утенка

Через час, через два — снова пристань. Ни одного мало-мальски большого села не обходит «Чайковский». У одной деревни, выбежавшей к Волге из леса пятью домиками, высаживали пассажиров — тетеньку с мальчиком прямо на ходу. Потому что пристани у деревушки совсем не было. Да и чего бы причаливать из- за двух человек! К пароходу от берега пригнали лодку, и в лодку приняли тетеньку и мальчишку.

Штурман с капитанского мостика и мужчина, сидевший на лодке, — наверно, бакенщик — перекинулись несколькими фразами, как старые знакомые.

— Как жизнь, Андрей Иваныч?

— Жаловаться грех, Анисим Егорыч. И здоровье вроде ничево себе… Вот только в поясницу по утрам постреливает.

— К непогоде и у меня бывает.

«Наверно, бакенщики всех капитанов знают, — подумал Федя, — и бакенщиков все капитаны тоже. Волга вон какая большущая, а все равно, на одной работе работают».

В небе проплывали белые облачка, день был нежаркий. Федя стоял на корме и смотрел то на берег, то наблюдал за пассажирами. Просто так, от нечего делать. Вон цыганка сидит с женщиной рядом и что-то говорит ей, говорит. А та ладонь держит перед ней, словно милостыню просит, и смотрит в рот цыганке. «Темнота, — думает Карасик про женщину, — верит, будто все так и будет, как цыганка скажет. А та, конечно, всякие хорошие надежды ей обещает. Жалко, что ли!»

— Федька, иди сюда, — зовет Ольга. Она сидит около мешков на одеяле среди своих сородичей. Хромой цыган курит трубку, Родион сидит с гитарой на коленях, пощипывает струны, поет тихонько, задумавшись. Мать Ольги распустила смоляные волосы по плечам, расчесывает их.

Карасик подошел. В руках у Ольги гладкие, обточенные водой камешки. Она подбрасывает их, одновременно кладет сколько-то на пол, ловит. Федя знает эту игру. Но это же девчачья… Он садится рядом на какой-то зеленый ящик, но играть отказывается.

— Хочешь рыбу? — протягивает ему Ольга сухую воблину.

— А ну ее, — отказывается Карасик. Но потом берет, потому что Родион, на минуту прервав пение, говорит:

— Бери, пацан…

А Ольга спрашивает Федю:

— Скажи, а тот солдат — твой отец?..

— Не, — мотает головой Федя. Он с удовольствием сказал бы, что да, отец, но, во-первых, у Феди отец в Песчанке остался, и хоть у него нет орденов и он не воевал в Сталинграде, разве Федя его не любит?.. Во-вторых, чем хуже, если солдат не отец, а его друг?..

— Значит, он твой дядька? — не отстает Ольга.

— Не, — снова говорит Карасик.

— Me, ме, — передразнивает Ольга. — А чего же вы все время вместе?

— Он мой друг…

После этих слов Родион больно ухватил его за нос двумя пальцами и потянул вниз.