Путешествие Хамфри Клинкера. Векфильдский священник — страница 101 из 122

— Оливия, дружочек мой, — ответил я, — ведь мы уже немало употребили уловок, тобой же придуманных, чтобы заставить его объясниться, и заметь, что я ни в чем тебя тут не стеснял. Не думай, впрочем, дорогая моя, что я и в дальнейшем потерплю, чтобы его честного соперника продолжали дурачить ради твоей злополучной страсти. Проси какой хочешь срок для того, чтобы подвести своего мнимого поклонника к объяснению; однако к концу этого срока, если он окажется по-прежнему беспечен, я должен буду настаивать, чтобы достопочтенный мистер Уильямс был вознагражден за свое постоянство. Честное имя, которое я себе снискал, обязывает меня к этому, и нежность родителя никогда не поколеблет во мне твердости, необходимой благородному человеку. Итак, назови мне срок — пусть самый отдаленный! — да постарайся как-нибудь оповестить мистера Торнхилла о том дне, когда я намерен отдать тебя за другого. Если он действительно любит тебя, то собственный разум подскажет ему единственный способ не потерять тебя навеки.

Она не могла не признать всей справедливости моих слов и подтвердила данное ею обещание выйти замуж за мистера Уильямса, если другой окажется бесчувствен. При первом же случае в присутствии мистера Торнхилла был назначен день, когда ей предстояло обвенчаться с его соперником; сроку положили месяц.

Вследствие сих решительных мер мистер Торнхилл, казалось, встревожился пуще прежнего, меня же беспокоило душевное состояние Оливии. В жестокой борьбе страсти с благоразумием, которая происходила у нее в душе, она совершенно потеряла свойственную ей живость характера и веселость, и теперь при всяком случае стремилась скрыться от людей и лить слезы в одиночестве. Прошла неделя, а мистер Торнхилл никаких усилий не прилагал к тому, чтобы помешать свадьбе. Следующую неделю он был нежен не менее обычного, но по-прежнему ничего не говорил. На третьей он вовсе перестал бывать. Однако, к удивлению своему, я не заметил, чтобы Оливия проявила досаду либо нетерпение; напротив, меланхолическое спокойствие, казалось, овладело ее духом, и спокойствие это я принял за знак примирения с судьбой. Что касается меня, я от души радовался мысли, что дочь моя будет жить отныне в довольстве и мире, и хвалил ее за то, что она предпочла истинное счастье показному великолепию.

Однажды вечером, дня за четыре до предполагаемой свадьбы, все семейство собралось вкруг нашего уютного камина, делясь воспоминаниями о прошлом и планами на будущее, строя тысячи всевозможных проектов и смеясь собственным дурачествам.

— Ну вот, Мозес, — воскликнул я, — скоро будем пировать на свадьбе, сынок. Что ты скажешь о наших делах?

— По моему разумению, отец, все устраивается отличнейшим образом, и я как раз сейчас подумал, что, когда сестрица Ливви станет женой фермера Уильямса, нам можно будет бесплатно пользоваться его прессом и бочонками для пива.

— Верно, Мозес! — воскликнул я. — И в придачу для пущего веселья он еще споет нам «Женщину и Смерть»{164}!

— Он выучил нашего Дика этой песне, — воскликнул Мозес, — и, по-моему, малыш поет ее премило.

— Вот как? — воскликнул я. — Что ж, послушаем. Где же наш малютка Дик? Давай его сюда, да пусть не робеет.

— Братец Дик, — воскликнул самый младший мой мальчонка Билл, — только что вышел куда-то с сестрицей Ливви; но фермер Уильямс научил и меня двум песенкам, и я их сейчас вам спою, батюшка. Какую хотите — «Умирающего Лебедя»{165} или «Элегию на смерть бешеной собаки»{166}?

— «Элегию», мальчик, конечно, «Элегию», — сказал я, — я еще ни разу ее не слышал. Дебора, душа моя, печаль, как тебе известно, сушит — не распить ли нам бутылочку твоей крыжовенной настойки, чтобы развеселиться? Последнее время я столько слез пролил над всякими этими элегиями, что, боюсь, без живительной влаги не выдержать мне и на сей раз. А ты, Софья, побренчи-ка на гитаре, пока он поет!


О. Голдсмит, «Векфильдский священник»

Элегия на смерть бешеной собаки

Мои друзья, вот быль для вас,

А может, небылица,

Хоть коротенек мой рассказ,

Зато недолго длится.

Жил негде праведник большой,

Он в рай искал дорогу,

И веру чтил он всей душой,

Когда молился богу.

Врага встречал он своего

Как друга дорогого

И одевался для того,

Чтобы одеть нагого.

Но в том краю, гроза воров,

Жила еще собака:

Барбос, лохматый блохолов,

Задира и кусака.

Тот человек и тот барбос

До ссоры жили в мире,

Но тяпнул человека пес,

Как свойственно задире.

На шум людей сбежалось тьма,

Твердили в одно слово:

Как видно, пес сошел с ума,

Что укусил святого.

Тут рапу рассмотрел народ

И пуще рассердился.

Кричали: человек умрет,

Проклятый пес взбесился.

Но чудеса плодит наш век,

И люди зря галдели:

Пес околел, а человек

Живет, как жил доселе[86].

— Молодчина, Билли, право, молодчина! Воистину трагическая элегия! Выпьем же, дети, за здоровье Билли, да станет он епископом!

— От всей души согласна! — воскликнула жена. — И если он так же хорошо будет читать проповеди, как поет, то я за него спокойна. Впрочем, ему и не в кого плохо петь! У меня по материнской линии все в роду пели. У нас на родине даже поговорка такая сложилась: «Все Бленкинсоны косят на оба глаза, у Хаггинсов такая слабая грудь, что и свечи задуть не могут, Грограммы — мастера песни петь, а Марджорамы — рассказывать истории».

— Отлично! — вскричал я. — И должен сказать, что какая-нибудь простонародная песенка мне милей нынешней высокопарной оды и этих творений, что ошеломляют нас своим единственным куплетом, удивляя и отвращая нас в одно и то же время. Пододвинь братцу стакан, Мозес! Беда всех этих господ — сочинителей элегий в том, что они приходят в отчаяние от горестей, которые никак не могут взволновать человека разумного. Дама потеряла муфту, веер или болонку, и, глядишь, глупый поэт мчится домой облечь это бедствие в рифму.

— Может быть, в области высокой поэзии, — воскликнул Мозес, — в самом деле существует такая мода, но песенки, что распевают в парке Ранела{167}, трактуют о материи вполне обыденной, и все составлены на один манер. Колин встречает Долли, и между ними завязывается беседа; он привозит ей с ярмарки булавку для волос, она дарит ему букетик; затем они отправляются в церковь под венец и советуют всем молоденьким нимфам и пастушкам обвенчаться как можно скорей.

— Прекрасный совет! — воскликнул я. — И нигде, говорят, он не звучит так убедительно, как в этом парке; там человека не только уговорят жениться, но еще и жену ему подыщут. Укажут: «Тебе не хватает того-то и того-то», — и тут же предложат недостающий товар. Вот это торговля, сын мой, вот это я понимаю!

— Верно, сударь, — отвечал Мозес, — и говорят, что таких ярмарок невест только две во всей Европе: Ранела в Англии и Фонтарабия в Испании. Испанская ярмарка бывает раз в году, английскую же невесту можно приобрести всякий вечер.

— Правда твоя, мой мальчик! — воскликнула тут его матушка. — На всем белом свете нет таких жен, как в нашей старой Англии.

— И нигде жены не умеют так вертеть мужьями, как в Англии! — прервал я ее. — Недаром в Европе говорят, что, если перекинуть мост через море, все дамы перейдут к нам поучиться у наших жен, ибо таких жен, как наши, ни в какой другой стране не сыщешь. Впрочем, дай-ка сюда еще бутылочку, Дебора, жизнь моя, а ты, Мозес, спой нам какую-нибудь славную песенку. Да будут благословенны небеса, ниспославшие нам покой, доброе здоровье и довольство! Сейчас я чувствую себя счастливее самого могущественного монарха на свете! Разве у него есть такой камин, разве окружают его такие милые лица? Нет, моя Дебора, пусть мы с тобой стареем, зато вечер нашей жизни обещает быть ясным. Ни единое пятнышко не омрачило совести наших предков, и мы после себя тоже оставим честное и добродетельное потомство. Пока мы живы, они служат нам опорой и радостью на этом свете, а как умрем, передадут незапятнанную честь нашего рода своим потомкам. Запевай же, сын, песню, а мы все подтянем! Но где возлюбленная моя Оливия? Ее ангельский голосок слаще прочих звучит в наших семейных концертах.

Едва произнес я последние слова, как в комнату вбежал Дик.

— Батюшка! Она уехала от нас… Она уехала от нас, сестричка Ливви уехала от нас навсегда!

— Уехала, мальчик?

— Да, уехала в почтовой карете с двумя джентльменами, и один из них поцеловал ее и сказал, что готов за нее умереть, к она ужасно плакала и хотела возвратиться, но он стал ее снова уговаривать, и она села в карету, сказав: «Ах, мой бедный папенька! Что-то он будет делать, как узнает, что я себя погубила?»

— Вот теперь-то, — вскричал я, — дети мои любезные, теперь ступайте оплакивать судьбу свою, ибо с этого часу не видеть нам более радостей. И да покарает небо его и весь род его неустанной своей яростью! Похитить у меня мое дитя! Нет, ему не избежать кары за то, что отторгнул от меня невинную голубку мою, которую вел я по праведному пути. Такую чистую! Нет, нет, не будет нам уже счастья на земле! Ступайте, дети мои, ступайте стезей несчастья и бесчестья, ибо сердце мое разбито!

— Отец! — воскликнул мой сын. — Так-то ты являешь нам твердость духа?

— Ты сказал — твердость, мальчик?! Да, да, он увидит мою твердость — неси сюда мои пистолеты… Я брошусь в погоню за предателем… Пока ноги не перестанут носить его по земле, не перестану и я гнаться за ним! Пусть я старик, он убедится, злодей, что я могу еще драться… Коварный злодей!