— Оливия, дружочек мой, — ответил я, — ведь мы уже немало употребили уловок, тобой же придуманных, чтобы заставить его объясниться, и заметь, что я ни в чем тебя тут не стеснял. Не думай, впрочем, дорогая моя, что я и в дальнейшем потерплю, чтобы его честного соперника продолжали дурачить ради твоей злополучной страсти. Проси какой хочешь срок для того, чтобы подвести своего мнимого поклонника к объяснению; однако к концу этого срока, если он окажется по-прежнему беспечен, я должен буду настаивать, чтобы достопочтенный мистер Уильямс был вознагражден за свое постоянство. Честное имя, которое я себе снискал, обязывает меня к этому, и нежность родителя никогда не поколеблет во мне твердости, необходимой благородному человеку. Итак, назови мне срок — пусть самый отдаленный! — да постарайся как-нибудь оповестить мистера Торнхилла о том дне, когда я намерен отдать тебя за другого. Если он действительно любит тебя, то собственный разум подскажет ему единственный способ не потерять тебя навеки.
Она не могла не признать всей справедливости моих слов и подтвердила данное ею обещание выйти замуж за мистера Уильямса, если другой окажется бесчувствен. При первом же случае в присутствии мистера Торнхилла был назначен день, когда ей предстояло обвенчаться с его соперником; сроку положили месяц.
Вследствие сих решительных мер мистер Торнхилл, казалось, встревожился пуще прежнего, меня же беспокоило душевное состояние Оливии. В жестокой борьбе страсти с благоразумием, которая происходила у нее в душе, она совершенно потеряла свойственную ей живость характера и веселость, и теперь при всяком случае стремилась скрыться от людей и лить слезы в одиночестве. Прошла неделя, а мистер Торнхилл никаких усилий не прилагал к тому, чтобы помешать свадьбе. Следующую неделю он был нежен не менее обычного, но по-прежнему ничего не говорил. На третьей он вовсе перестал бывать. Однако, к удивлению своему, я не заметил, чтобы Оливия проявила досаду либо нетерпение; напротив, меланхолическое спокойствие, казалось, овладело ее духом, и спокойствие это я принял за знак примирения с судьбой. Что касается меня, я от души радовался мысли, что дочь моя будет жить отныне в довольстве и мире, и хвалил ее за то, что она предпочла истинное счастье показному великолепию.
Однажды вечером, дня за четыре до предполагаемой свадьбы, все семейство собралось вкруг нашего уютного камина, делясь воспоминаниями о прошлом и планами на будущее, строя тысячи всевозможных проектов и смеясь собственным дурачествам.
— Ну вот, Мозес, — воскликнул я, — скоро будем пировать на свадьбе, сынок. Что ты скажешь о наших делах?
— По моему разумению, отец, все устраивается отличнейшим образом, и я как раз сейчас подумал, что, когда сестрица Ливви станет женой фермера Уильямса, нам можно будет бесплатно пользоваться его прессом и бочонками для пива.
— Верно, Мозес! — воскликнул я. — И в придачу для пущего веселья он еще споет нам «Женщину и Смерть»{164}!
— Он выучил нашего Дика этой песне, — воскликнул Мозес, — и, по-моему, малыш поет ее премило.
— Вот как? — воскликнул я. — Что ж, послушаем. Где же наш малютка Дик? Давай его сюда, да пусть не робеет.
— Братец Дик, — воскликнул самый младший мой мальчонка Билл, — только что вышел куда-то с сестрицей Ливви; но фермер Уильямс научил и меня двум песенкам, и я их сейчас вам спою, батюшка. Какую хотите — «Умирающего Лебедя»{165} или «Элегию на смерть бешеной собаки»{166}?
— «Элегию», мальчик, конечно, «Элегию», — сказал я, — я еще ни разу ее не слышал. Дебора, душа моя, печаль, как тебе известно, сушит — не распить ли нам бутылочку твоей крыжовенной настойки, чтобы развеселиться? Последнее время я столько слез пролил над всякими этими элегиями, что, боюсь, без живительной влаги не выдержать мне и на сей раз. А ты, Софья, побренчи-ка на гитаре, пока он поет!
О. Голдсмит, «Векфильдский священник»
Мои друзья, вот быль для вас,
А может, небылица,
Хоть коротенек мой рассказ,
Зато недолго длится.
Жил негде праведник большой,
Он в рай искал дорогу,
И веру чтил он всей душой,
Когда молился богу.
Врага встречал он своего
Как друга дорогого
И одевался для того,
Чтобы одеть нагого.
Но в том краю, гроза воров,
Жила еще собака:
Барбос, лохматый блохолов,
Задира и кусака.
Тот человек и тот барбос
До ссоры жили в мире,
Но тяпнул человека пес,
Как свойственно задире.
На шум людей сбежалось тьма,
Твердили в одно слово:
Как видно, пес сошел с ума,
Что укусил святого.
Тут рапу рассмотрел народ
И пуще рассердился.
Кричали: человек умрет,
Проклятый пес взбесился.
— Молодчина, Билли, право, молодчина! Воистину трагическая элегия! Выпьем же, дети, за здоровье Билли, да станет он епископом!
— От всей души согласна! — воскликнула жена. — И если он так же хорошо будет читать проповеди, как поет, то я за него спокойна. Впрочем, ему и не в кого плохо петь! У меня по материнской линии все в роду пели. У нас на родине даже поговорка такая сложилась: «Все Бленкинсоны косят на оба глаза, у Хаггинсов такая слабая грудь, что и свечи задуть не могут, Грограммы — мастера песни петь, а Марджорамы — рассказывать истории».
— Отлично! — вскричал я. — И должен сказать, что какая-нибудь простонародная песенка мне милей нынешней высокопарной оды и этих творений, что ошеломляют нас своим единственным куплетом, удивляя и отвращая нас в одно и то же время. Пододвинь братцу стакан, Мозес! Беда всех этих господ — сочинителей элегий в том, что они приходят в отчаяние от горестей, которые никак не могут взволновать человека разумного. Дама потеряла муфту, веер или болонку, и, глядишь, глупый поэт мчится домой облечь это бедствие в рифму.
— Может быть, в области высокой поэзии, — воскликнул Мозес, — в самом деле существует такая мода, но песенки, что распевают в парке Ранела{167}, трактуют о материи вполне обыденной, и все составлены на один манер. Колин встречает Долли, и между ними завязывается беседа; он привозит ей с ярмарки булавку для волос, она дарит ему букетик; затем они отправляются в церковь под венец и советуют всем молоденьким нимфам и пастушкам обвенчаться как можно скорей.
— Прекрасный совет! — воскликнул я. — И нигде, говорят, он не звучит так убедительно, как в этом парке; там человека не только уговорят жениться, но еще и жену ему подыщут. Укажут: «Тебе не хватает того-то и того-то», — и тут же предложат недостающий товар. Вот это торговля, сын мой, вот это я понимаю!
— Верно, сударь, — отвечал Мозес, — и говорят, что таких ярмарок невест только две во всей Европе: Ранела в Англии и Фонтарабия в Испании. Испанская ярмарка бывает раз в году, английскую же невесту можно приобрести всякий вечер.
— Правда твоя, мой мальчик! — воскликнула тут его матушка. — На всем белом свете нет таких жен, как в нашей старой Англии.
— И нигде жены не умеют так вертеть мужьями, как в Англии! — прервал я ее. — Недаром в Европе говорят, что, если перекинуть мост через море, все дамы перейдут к нам поучиться у наших жен, ибо таких жен, как наши, ни в какой другой стране не сыщешь. Впрочем, дай-ка сюда еще бутылочку, Дебора, жизнь моя, а ты, Мозес, спой нам какую-нибудь славную песенку. Да будут благословенны небеса, ниспославшие нам покой, доброе здоровье и довольство! Сейчас я чувствую себя счастливее самого могущественного монарха на свете! Разве у него есть такой камин, разве окружают его такие милые лица? Нет, моя Дебора, пусть мы с тобой стареем, зато вечер нашей жизни обещает быть ясным. Ни единое пятнышко не омрачило совести наших предков, и мы после себя тоже оставим честное и добродетельное потомство. Пока мы живы, они служат нам опорой и радостью на этом свете, а как умрем, передадут незапятнанную честь нашего рода своим потомкам. Запевай же, сын, песню, а мы все подтянем! Но где возлюбленная моя Оливия? Ее ангельский голосок слаще прочих звучит в наших семейных концертах.
Едва произнес я последние слова, как в комнату вбежал Дик.
— Батюшка! Она уехала от нас… Она уехала от нас, сестричка Ливви уехала от нас навсегда!
— Уехала, мальчик?
— Да, уехала в почтовой карете с двумя джентльменами, и один из них поцеловал ее и сказал, что готов за нее умереть, к она ужасно плакала и хотела возвратиться, но он стал ее снова уговаривать, и она села в карету, сказав: «Ах, мой бедный папенька! Что-то он будет делать, как узнает, что я себя погубила?»
— Вот теперь-то, — вскричал я, — дети мои любезные, теперь ступайте оплакивать судьбу свою, ибо с этого часу не видеть нам более радостей. И да покарает небо его и весь род его неустанной своей яростью! Похитить у меня мое дитя! Нет, ему не избежать кары за то, что отторгнул от меня невинную голубку мою, которую вел я по праведному пути. Такую чистую! Нет, нет, не будет нам уже счастья на земле! Ступайте, дети мои, ступайте стезей несчастья и бесчестья, ибо сердце мое разбито!
— Отец! — воскликнул мой сын. — Так-то ты являешь нам твердость духа?
— Ты сказал — твердость, мальчик?! Да, да, он увидит мою твердость — неси сюда мои пистолеты… Я брошусь в погоню за предателем… Пока ноги не перестанут носить его по земле, не перестану и я гнаться за ним! Пусть я старик, он убедится, злодей, что я могу еще драться… Коварный злодей!