Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело!
Помните такую детскую игру? На клочках бумаги указывается: вор, судья, палач… Перемешиваем, вытаскиваем… Судья назначает кару: три горячих, пять холодных… Палач берется за дело… Вор морщится от боли… Снова перемешиваем, вытаскиваем… На этот раз достается от бывшего вора судье. И так далее.
К этой игре мы еще вернемся.
Теперь – о деле. Есть такой публицист – Владимир Соловьев. Пишет на пару с женой, Еленой Клепиковой. Оба – бывшие литературные критики, причем довольно известные. Эмигрировали года четыре назад.
В центральной американской прессе опубликованы десятки их статей. Книга «Русские парадоксы» выходит на трех языках.
В «Новом американце» Соловьев и Клепикова печатались трижды. То в соавторстве, то поодиночке. Каждый раз их статьи вызывали бурный читательский отклик. Мне без конца звонили самые разные люди. Были среди них весьма уважаемые. Были также малоуважаемые, но симпатичные и добрые. Были, разумеется, глупые и злые. Знакомые и незнакомые. И все ругали Соловьева.
Наконец позвонил один знаменитый мим. Признаться, я несколько обалдел. Миму вроде бы и разговаривать-то не полагается. Да еще на серьезные темы. Впечатление я испытал такое, как будто заговорил обелиск.
Мим оказался разговорчивым и даже болтливым. Он начал так:
– Вы умный человек и должны меня понять… (Форма совершенно обезоруживающая, как подметил Игорь Ефимов. Кстати, тоже обругавший Соловьева.)
Задобрив абонента, мим начал ругаться. Затем, не дожидаясь ответа, повесил трубку.
И тут я задумался. Раз уж мим заговорил, то, видимо, дело серьезное. Надо что-то делать. Как-то реагировать…
Так я превратился в коллекционера брани. Я записал все, что мне говорили о Соловьеве. Получилось шесть страниц убористого текста.
Подражая методичности литературных критиков Вайля и Гениса, я решил систематизировать записи (Генис на досуге вывел алгебраическую формулу чувства тревоги, охватывающей его перед закрытием ликерного магазина).
Я разбил все имеющиеся данные на группы. Несколько обобщил формулировки. Получилось девять типовых вариантов негодования.
Затем, чтобы статья была повеселее, я решил ввести дополнительное лицо. Нечто вроде карточного болвана. Причем лицо обобщенное, вымышленное. Чтобы было кому подавать реплики. Я решил назвать его условно – простой советский человек. Сокращенно – ПСЧ. Я не думаю, что это обидно. Все мы простые советские люди. И я простой советский человек. То и дело ловлю себя на атавистических проявлениях.
Так состоялся мой обобщенный диалог с ПСЧ. Нецензурные обороты вычеркнуты Борисом Меттером (воображаю презрительную усмешку Юза Алешковского).
Итак, ПСЧ:
– Зачем вы печатаете Соловьева?
– А почему бы и нет? Соловьев – квалифицированный литератор. Кандидат филологических наук. Автор бесчисленного количества статей и трех романов. Мне кажется, он талантлив…
– Талант – понятие относительное. Что значит «талантлив»?
– Попытаюсь сформулировать. Талант есть способность придавать мыслям, чувствам и образам яркую художественную форму.
– Но идеи Соловьева ложны!
– Допускаю. И отчасти разделяю ваше мнение. Возьмите перо, бумагу и опровергните его идеи. Проделайте это с блеском. Ведь идеи можно уничтожить только с помощью других идей. Действуйте. Сам я, увы, недостаточно компетентен, чтобы этим заняться…
– А знаете ли вы, что он критиковал Сахарова?! Что вы думаете о Сахарове?
– Я восхищаюсь этим человеком. Он создал невиданную модель гражданского поведения. Его мужество и душевная чистота безграничны.
– А вот Соловьев его критиковал!
– Насколько я знаю, он критиковал идеи Сахарова. Уверен, Сахаров не допускает мысли о том, что его идеи выше критики.
– Но ведь Сахаров за железным занавесом. А теперь еще и в ссылке.
– Слава богу, у него есть возможность реагировать на критику. Кроме того, на Западе друзья Сахарова, великолепные полемисты, благороднейшие люди. О Сахарове написаны прекрасные книги. Он, как никто другой, заслужил мировую славу…
– Значит, вы не разделяете мнения Соловьева?
– Повторяю, я недостаточно компетентен, чтобы об этом судить. Интуитивно я покорен рассуждениями Сахарова.
– Не разобрались, а печатаете…
– Читатели разберутся. С вашей помощью. Действуйте!
– А знаете ли вы, что Соловьев оклеветал бывших друзей?! Есть у него такой «Роман с эпиграфами». Там, между прочим, и вы упомянуты. И в довольно гнусном свете… Как вам это нравится?
– По-моему, это жуткое свинство. Жаль, что роман еще не опубликован. Вот напечатают его, тогда и поговорим.
– Вы считаете, его нужно печатать?
– Безусловно. Если роман талантливо написан. А если бездарно – ни в коем случае. Даже если он меня там ставит выше Шекспира…
– Соловьев говорит всякие резкости даже о покойном литературоведе Б. Знаете пословицу: «О мертвых – либо хорошее, либо ничего»?
– А как же быть с Иваном Грозным? С Бенкендорфом? С Дзержинским? Дзержинский мертв, а Роман Гуль целую книгу написал. Справедливую, злую и хорошую книгу.
– А знаете ли вы, что Соловьев работает в КГБ?
– Нет. Прекрасно, что вы мне об этом сообщили. У меня есть телефоны ФБР. Позвоните им не откладывая. Представьте документы, которыми вы располагаете, и Соловьев будет завтра же арестован.
– Документов у меня нет. Но я слышал… Да он и сам писал…
– Соловьев писал о том, что его вызывали, допрашивали. Рассказал о своей неуверенности, о своих дипломатических ходах…
– Меня почему-то не вызывали…
– Вам повезло. А меня вызывали, и не раз. Честно скажу: я так и не плюнул в рожу офицеру КГБ. И даже кивал от страха. И что-то бормотал о своей лояльности. И не сопротивлялся, когда меня били…
– Хватит говорить о высоких материях. Достаточно того, что Соловьев – неприятный человек.
– Согласен. В нем есть очень неприятные черты. Он самоуверенный, дерзкий и тщеславный. Честно говоря, я не дружу с ним. Да и Соловьев ко мне абсолютно равнодушен. Мы почти не видимся, хоть и рядом живем. Но это – частная сфера. К литературе она отношения не имеет.
– Значит, будете его печатать?
– Да. Пока не отменили демократию и свободу мнений.
– Иногда так хочется все это отменить!
– Мне тоже. Особенно когда я читаю статьи Рафальского. Он называет журнал «Эхо» помойкой. Или даже сортиром, если я не ошибаюсь. А сочинения Вайля и Гениса – дерьмом.
– О вас Рафальский тоже писал?
– Было дело, писал. В таком же изящном духе. Что поделаешь?! Свобода мнений…
– А Рафальского вы бы напечатали?
– Безусловно. Принцип демократии важнее моих личных амбиций. А человек он талантливый…
– Вот бы отменить демократию! Хотя бы на время!
– За чем дело стало? Внесите соответствующую поправку. Конгресс ее рассмотрит и проголосует…
– Знаю я их! Вычеркнут мою поправку.
– Боюсь, что да.
– Однако вы меня не убедили.
– Я вас и не собирался убеждать. Мне бы сначала себя убедить. Я сам, знаете ли, не очень-то убежден… Советское воспитание…
– Значит, то, что вы мне говорили, относится и к вам.
– В первую очередь…
На этом разговор закончился. Выводов я постараюсь избежать. Выводы должен сделать читатель. А теперь вернемся к злополучной детской игре, которая называется «Вор, судья, палач».
Я не люблю эту игру.
Я не хочу быть вором. Ибо сказано – «Не укради!».
Не хочу быть судьей. Ибо сказано – «Не судите, да не судимы будете!».
И в особенности не хочу быть палачом. Ибо сказано – «Не убий!».
Обречь писателя на молчание – это значит убить его.
А Довлатов еще никого не убивал.
Меня убивали, это было. А я – никого и никогда.
Пока.
Владимир Соловьев. Довлатов с третьего этажа
С чего начать? Точнее: чем кончить? Что Брюсова горька широко разбежавшаяся участь? Как другу Довлатова, мне вроде бы только радоваться его посмертной славе – хоть какой, а эквилибриум: воздаяние, пусть post mortem, за его прижизненное литературное ничтожество, или, как пишет мой соавтор Елена Клепикова, литературные мытарства. Сереже не просто не повезло с гутенбергом в «отечестве белых головок», но и среди непечатных авторов ленинградского андеграунда он был, по словам Лены Довлатовой, никто.
Сказать, что ему привалило счастье в эмиграции, тоже не могу, увы. Один к одному: широко известный в узких кругах, а какой другой круг читателей мог быть среди наших эмигре? Крошечные тиражи маленьких книжек в домодельных бумажных переплетах, да и те уходили главным образом на презенты друзьям, знакомым, врачам и прочей обслуге, а потом, когда наступила гласность, ходокам из нашей географической родины. «Я всех своих читателей знаю наперечет – в лицо», – преувеличивал, но не так чтобы сильно Сережа.
Правда, с легкой руки Бродского – «Иосиф, унизьте, но помогите», гениальная довлатовская формула про роль Бродского в нашем эмигрантском паханате, – его рассказы печатались в престижном «Ньюйоркере», но вот уж точно яркая заплата: это ничего не добавило к довлатовской известности, потому как два американских разновеликих литературных мира – англо– и русскоязычный – в Сережином случае не просто не сошлись, но даже не соприкасались. Он не только не писал, но и не читал и не говорил по-английски. А от Большой земли и от метрополии мы все были напрочь отделены железным занавесом, вот и варились в собственном соку, даже когда этот занавес проржавел и в нем появились прорехи. Наехавший в Нью-Йорк Фазиль Искандер, вечер которого я здесь вел, как когда-то в ЦДЛ, отмахнулся, когда я стал перечислять центровиков литературной эмиграции: «Это не в счет». Сережа такое небрежение переживал сильнее других, потому что, трезво оценивая свой литературный дар, полагал, однако, что его книги могут и должны быть востребованы читателем. Вот еще раз парочка выдержек из его писем, которые адресат, с ее слов, уничтожил, но я успел сделать копии и печатаю их в последних наших совместных с Леной Клепиковой книгах о Довлатове и не только о Довлатове, как, например, в этой – «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора»: