Появляется Довлатов и в прозе-фикшн Елены Клепиковой – в ее повести рассказах «Невыносимый Набоков» и рассказе «Лебеди Летнего сада», написанных в Нью-Йорке о Ленинграде и составляющих цикл-складень с вымышленным героем Коротыгиным.
Здесь угадывается опять-таки тайный автобиографизм прозы Клепиковой, несмотря на гендерную подмену. Ведь это она – как и ее герой – работала редактором в отделе прозы «Авроры», где и встречалась с питерскими писателями, включая Довлатова и Бродского, и тот даже начал свой заздравный стих: «Позвольте, Клепикова Лена, пред Вами преклонить колена», взятый шутливым эпиграфом к этому эссе. И, понятно, мало кто тогда подозревал в Елене Клепиковой тайную писательскую страсть. Разве что ее муж, но ему в этом очерке пристало больше помалкивать.
Взамен – слово питерскому писателю Илье Штемлеру (из его рецензии в нью-йоркском «Новом русском слове» на публикацию рассказов Клепиковой в петербургском журнале «Нева»):
«Помнится, в моей ранней литературной жизни я был вхож в журнал „Аврора“, редакция которой размещалась на Литейном проспекте. Отделом прозы заведовала миловидная, всегда доброжелательная сероглазая девушка – предмет воздыханий многих молодых писателей. Так вот, эта самая завпрозой Елена Клепикова и ответила сейчас на вопрос – кто такой редактор? Редактор – это не состоявшийся „до поры“ писатель. „До поры!“ Одному, чтобы наступила эта пора, не хватает жизни, другой же становится писателем – как стала им сама Елена Клепикова».
Эти два рассказа вернули меня в петербургскую жизнь андерграунда 60–70-х годов, в ту жизнь, которую я знал по опыту своих друзей писателей-нонконформистов. Что и дает мне право судить о достоверности поведения общего героя обоих рассказов писателя Коротыгина. Изнуренный запойным чтением запрещенного Набокова и завистью к мастерству великого писателя, Коротыгин как бы превращается в его творческую тень…»
Я бы уточнил: не мастерство, а магия, волшебство, не преодолев которые невозможно встать на собственные ноги. С этой сокрушающей любовью и связана критика Набокова – чтобы освободиться от его гипноза, самоутвердиться, стать самим собой.
Относится это и к вымышленному герою Коротыгину, и к вполне реальной Елене Клепиковой. Органично вросший в ткань прозы критический портрет «невыносимого» Набокова – полагаю, лучшее из того, что я читал о нем. С любовью, но без оторопи, восторженно, но трезво и критически.
Сам по себе сюжет «Невыносимого Набокова» – необычен. Преодолев в себе Набокова, Коротыгин пишет собственный роман и даже публикует его, но весьма, мягко говоря, парадоксальным образом: его друг вывозит рукопись за кордон и издает роман под своим именем. И вот уже Коротыгин слушает написанное им по «Голосу Америки». Жертва предательства, Коротыгин настолько верен литературе, что даже такой, извращенный способ связи с читателем его в конце концов устраивает. «А ведь открыт!» – печально ликует Коротыгин. В том-то и дело, что открыт уже скоро четвертый год – пусть и не родным читателем, пусть и без его, Коротыгина, законного авторства, – но какое ему дело, под чьим именно именем шикарно выпевал диктор «Голоса Америки» его собственную прозу». И Коротыгин продолжает посылать своему лжедругу новую прозу. Так сказать, доведенный до абсолюта пушкинский принцип «Служенье муз не терпит суеты». В данном случае служение литературе оказывается выше личного честолюбия.
Повесть «Отсрочка казни», несомненно, самая сильная и увлекательная проза Клепиковой. Композиционно сложное и метафорически насыщенное произведение с двумя местами действия – Нью-Йорк и Ленинград, но последний дан сквозь двойную призму времени: брежневского застоя и сталинского террора. Сюжет второго ретро – скорее ретрофутуро – необычный и сильный: как время опережает реабилитированного концлагерника, который и выжил только благодаря жажде мести следователю-мучителю.
Повесть читаешь не отрываясь, буквально на одном дыхании. Чему способствует точная сюжетная разработка с элементами детектива. Там действует эдакий постаревший Раскольников – Саня Петров, попавший в эмиграцию и одержимый идеей мести, которую таинственно и жутко осуществляет, тогда как другой персонаж этой повести ее проваливает, губя себя. Страшная месть – как единственное средство исцеления и спасения жертвы.
В иммиграции, в чуждом ему со всех сторон Нью-Йорке, Петров держится одним Петербургом. Только в его случае это – Ленинград. Не фон, а именно герой, отдельный герой или скорее стихия, пронизавшая всю прозу Клепиковой. В итоге возникает такой лирически пронзительный и сугубо индивидуальный портрет города – оприходованного литературой до упора. Однако Клепикова различает в нем черты и оттенки, не уловленные еще другими фанатами Петербурга. О том, что «закат в Ленинграде предпочитал Офицерскую улицу», что Петербург «уж точно единственный на земле морской порт, что держит свое море на запоре от жителей» и многое, многое – без всякой натяжки – другое. Эти оригинальные черточки и маньеризмы в знакомом, казалось бы, наизусть лице и складе Петербурга возникают, возможно, благодаря прощальному, щемящему, ностальгическому, но и достаточно трезвому, сухоглазому, аналитичному взгляду, что и дало, наверно, повод Ольге Кучкиной в «Комсомолке» написать, что проза Клепиковой не эмоциональна. Что не совсем справедливо и к чему я еще вернусь.
Мало того, отстаивая уникальность и вдохновенность родного города, автор, в лице своего героя Петрова, устраивает очную ставку Петербурга с Нью-Йорком. Побеждает, конечно, и без всяких усилий, колдовской и ни с чем не сравнимый город на Неве – а не на Гудзоне.
Вот еще одна, почти уже драгоценная сейчас, на пейзажном безрыбье нынешней российской прозы, авторская мета Клепиковой – внимание и любовь к природе, тонкий лиризм природных описаний. Тут будет и «окно в шестом этаже, принявшее на себя весь закат», и мыло «Земляничное», пахнущее «именно лесной, обочинной земляникой», и «шершавый лист земляники, когда ягода уже съедена – это был, помнится, колючий, в рубчик, шевиотовый лист, обдирающий губы», и список всех родов и видов облаков, включая «облако, похожее враз на цветочную клумбу». Как тут не помянуть такого облачных дел мастера, как Набоков, – обозначим традицию, от которой открещивается Клепикова, но следует ей, единственная из русских писателей.
Само собой, у Клепиковой-прозаика есть и свои недостатки, которые суть продолжение достоинств. Случаются провалы в композиции, метафорическая и эпитетная густота, сквозь которую приходится пробираться, и порою даже некоторая зашифрованность реальности из-за авторской боязни трюизмов – что угодно, только не называть вещи своими именами! Однажды мы прогуливались в Комсет-парке на Лонг-Айленде, и Лена сказала: «Челобитчики», указывая на стаю щиплющих траву гусей. Вот ведь – если Лена не употребит эту метафору в прозе, гуси так и останутся непоименованными.
Не физическим отсутствием Клепиковой в России, а скорее отсутствием в России литературного процесса как такового можно объяснить, что ее проза, здесь и там издаваемая, не стала событием в культурной жизни страны. Конечно, жаловаться ей грех. Клепикова была номинирована на престижные премии, включая «Национальный бестселлер» и «Премия Белкина». Появились серьезные и весьма положительные рецензии. К примеру, упомянутая статья Ольги Кучкиной в «Комсомольской правде» была вопросительно, но без никакой иронии подзаглавлена: «У Набокова появился наследник?», а ответ содержался в последней фразе: «Талант Елены Клепиковой победил».
Опускаю многочисленные отклики, иногда с очень точными, а не просто лестными для автора характеристиками, типа «литая, скрижальная проза Елены Клепиковой». Однако два эпистолярных отзыва приведу, потому что они принадлежат поэтам – Евгению Евтушенко с его удивительной зоркостью на литературный дар и Зое Межировой, одного из самых утонченных ныне читателей.
Евгений Евтушенко (после телепередачи, где Лена прочла отрывок из «Невыносимого Набокова»):
Меня больше всего поразил кусочек блистательной Лениной прозы о Набокове. Давно не читал в русской прозе ничего равного по насыщенности и артистизму языка, да и по анализу психологии. Лена, по-моему, готова для романа.
Зоя Межирова:
«Дорогая Лена, Ваш день рожденья я отметила прочтением повести „Невыносимый Набоков“ из „Королевского журнала“ и совершенно потрясена абсолютно ослепляющим описанием ее стиля и особенностей. Хочется еще раз перечитать, для своего удовольствия-наслаждения, с карандашом, выписывая. Интересно, что в повести очень мужское ви́дение, мужская мощная лепка. При этом тончайшее чувствование фактуры всего, детально-тончайшее, детально прочувствованное. Описание колонн изумительное: „Такой крутой лёд излучает“ и другое! И об окружении их прекрасно написано: „Колонна улетает – в сизость, сырость, зыбь“. Это Ленинград. Вспоминается „И сырой мороз газет“ Бунина. Конечно, Вы поэт в прозе и даже думаю, что писали когда-то или пишите стихи. Жёсткое, в чем своеобразие, ви́дение – во многом: „Плотные тени налегают на солнечную сторону улицы“ – это поразило своей необычностью, я никогда не думала до того, что тени могут „налегать“, но поняла теперь, что могут! Вы это мне открыли! И опять же энергетическое, «экстрасенсное» прочувствование, как у Володи, но по-другому, пространства (да можно, впрочем, и без кавычек, потому что действительно каждая вещь и явление излучают свою энергетику, только это трудно поймать словом): „Блаженно урчащее чувство убежища-укрытия-угла распускалось в нем“. Или „самый лучший, ребячий возраст утра с ковыляющим светом“ – потрясающе выражено!»
Нью-йоркский еженедельник «Русский базар» писал о «крепкой метафорической прозе высокой пробы и индивидуального чекана». «Новое русское слово»: «Рассказы впечатляют еще и потому, что в них помимо вымышленного героя фигурируют и реальные – тогда еще молодые – Бродский и Довлатов…» О том же – калифорнийский еженедельник «Панорама» – что «реальные Довлатов и Бродский – вместе с сюжетной экстраваганзой – придают крепкой, зрелой талантливой прозе Елены Клепиковой особый, пусть даже несколько фривольный интерес».