Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой — страница 28 из 49

Последний довод оспаривала рецензент «Комсомольской правды»:

«Фривольного интереса нет – есть просто интерес…Проза бывшей ленинградки Елены Клепиковой в самом деле весьма любопытна. Прежде всего это не женская проза. Холодный ум, отсутствие всякой эмоциональности, острая наблюдательность, владение словом и стилем выводят ее из разряда женской».

Цитируемая рецензия так и называлась – «Неженская проза».

Соглашаясь, само собой, с высокой оценкой прозы Елены Клепиковой, не могу признать верной ее характеристику. С точностью до наоборот – эта проза держится на высоком эмоциональном напряге, именно на лирической ноте, а потому не нуждается в сентиментальных подпорах. Истинная, глубокая эмоция чурается внешних проявлений, она заявляет себя художественно, стилево, метафорически, как угодно – только не прямоговорением. Когда появились первые фильмы Трюффо и Годара, их тоже поначалу упрекали в недостаточном лиризме, не улавливая нового языка, который принесли в кинематограф представители «Новой волны». Что же касается скальпельного аналитизма Елены Клепиковой, касается ли он поколенческих черт или характеристики литературного письма Набокова, то он не противоречит лиризму, а укрепляет его, возводит на более высокий уровень. Взять того же Достоевского, уроки которого особенно ощутимы в повести Клепиковой «Отсрочка казни» (ее главного героя я уже назвал состарившимся Раскольниковым) – разве глубина философских прозрений уменьшила эмоциональный накал «Братьев Карамазовых» и «Идиота»? Да и само деление прозы на женскую и неженскую достаточно условно: есть проза – и есть непроза. Крепкая, зрелая, сильная проза Клепиковой – не побоюсь сказать – примыкает к высоким образцам русской литературы, а та никогда не разделялась по гендерному признаку.

Я говорю «проза», объединяя под этим именем разножанровые произведения, включая мемуары и даже публицистику. В том и дело, что между фикшн и нон-фикшн у Клепиковой нет демаркационной линии, нет особой разноты – редчайший случай в современной литературе. Появление в ее вымышленных рассказах и повестях вполне реальных Набокова, Бродского, Довлатова, Кушнера, Битова придает прозе Елены Клепиковой пусть не фривольность, но достоверность, автобиографизм и головокружительный сюр – даже там, где автор и рассказчик гендерно различны. С другой стороны, мемуарная проза либо документальные вкрапления о Довлатове, Бродском, Битове, Евтушенко несут индивидуальное, именно художественное тавро автора – в языке, в стиле, в приемах, в метафорах, аналогичных тому, который заявлен – и проявлен – в «чистой» прозе, прозе-фикшн, прозе как таковой. На примере Довлатова Елена Клепикова показала трагизм судьбы писателя без читателя, который пришел к нему только посмертно – вместе со славой.

Уж коли об том зашла речь, то Клепиковой не только в документальной, но и в вымышленной прозе удается с удивительной глубиной и психологической тонкостью передать этот трагический раскол русской культуры последней четверти прошлого века даже в тех случаях, когда ее герои безвыездно живут в России, а тем более когда они оказываются в культурной диаспоре. Пользуясь заезженным выражением Генриха Гейне, трещина мира проходит сквозь сердца ее героев – реальных и вымышленных.

Даже в портрете самого вроде бы удачливого представителя этой генерации русской культуры Иосифа Бродского, образ которого мелькает в ее рассказах, повестях и воспоминаниях, Клепикова удачно избегает аллилуйщины и амикошонства, давая портрет беспристрастный, сложный и противоречивый, с взлетами и падениями – как творческого, так и морального порядка. Лена хорошо его знала еще с питерских времен, дружила, а однажды даже – прошу прощения за пикантную подробность – тот ее, пьяненькую, приводил в чувство на февральском снегу в нашем дворе на 2-й Красноармейской, а потом, отстранив мужа и других добровольцев, тащил на руках на крутой четвертый этаж – это с его-то сердцем! – о чем Лене известно с моих и других гостей слов. Время от времени я ей советовал назвать мемуар про Бродского: «Он носил меня на руках», хоть это и случилось всего один раз. Насколько я знаю. А что, неслабо – я о названии. А как насчет чувства вины? В конце концов, Лена послушалась своего мужа, что с ней случается крайне редко, и так и озаглавила главку своего мемуара о Бродском.

Шутки шутками, но портретный жанр – это то, чем Клепикова владеет виртуозно. Реальные персонажи вылеплены автором именно с художественной убедительностью, во всей их сложности и амбивалентности.

Еще раз слово критику «Комсомольской правды»:

«Эти расчеты с ближними, отлично написанные, приобретают другой оттенок, когда наступает время расчета с самым ближним – собой. В повести „Очень жаль“ действует так же холодно и великолепно выписанная противная и несчастная десятилетняя девочка Саша. Ее отношения с отцом, психом и пьяницей, делают убедительной догадку о чисто биографической детали. И вдруг – несколько финальных строк, неожиданное откровение ничуть не лирического автора: „Так и идет она в моей памяти, жалкая, много о себе думающая девчонка, сокровище мое, несчастье-счастье, пустое обещанье мне“.

Кто так свидетельствует о себе, имеет право на свидетельство о других. На равных».

У Клепиковой-прозаика цепкий взгляд и точное слово. Не только литературные персонажи, но и время дано ею емко и полно – в щемяще-узнаваемых деталях и в концептуальной сути. Ее тексты тесно сцеплены между собой, психологически, семантически и метафорически перенасыщены, это как бы эссенция в чистом виде. Другому бы этих сердечных и визуальных замет хватило на пару-тройку объемных томов. Вспоминаю четверостишие Фета на книжку Тютчева:

Но муза, правду соблюдая,

Глядит – и на весах у ней

Вот эта книжка небольшая

Томов премногих тяжелей.

С той только поправкой, что у Елены Клепиковой уже достаточно книг, включая эту, и они отнюдь не легковесны – ни в прямом, ни в переносном смысле.

Елена Клепикова. Очень жаль

1

Так она и знала, что нельзя папаше доверить ее, ребенка. Она и маму предупредила вечером перед праздником, когда та пришла из кухни попрощаться на ночь.

– Только учти, – сказала Саша с внезапной обидой. – С папашей на демонстрацию я не пойду. Ни за что.

– А почему? – Мама удивилась так ясно, наивно, будто и не знала ничего.

– Не пойду – и все. Я сказала, – буркнула Саша и повернулась к стене.

– Глупенькая, он же так ждет, так хочет именно с тобой, за ручку с дочкой. – Мама все расцвечивала свою предпраздничную идиллию, от которой Сашу тошнило и тянуло на грубости. – И не зови ты его «папаша».

– Ты же зовешь!

– Я – другое дело, а для тебя он – папа, родной отец.

– А я его ненавижу, – яростно выкрикнула Саша, сев в кровати. – Ненавижу! И он меня ненавидит. И ты это прекрасно знаешь. Только все время притворяешься!

– Господи, – сказала мама тихо, – за что мне это, ну сколько можно терпеть? и что я такого сделала, чтобы всё время нервы, нервы, нервы…

Она всегда так начинала – на папашу абсолютно не действовало. Но Саша знала, что кончится истерикой. Вскочила, поцеловала маму в легкие, как перья, волосы – ни одну прическу не держали, – в глубоко запавшие глаза, коричневые как у медведя, в крутые скулы и резво опрокинула на кровать, добившись, чтоб мама усмехнулась. Об отце больше речи не было, но, засыпая, Саша подумала опять с обидой, что мама, конечно, схитрит.

Утром мама разбудила ее, просунув под одеяло мокрую жесткую ладонь. Еще во сне Саша досадливо поморщилась – все-то нежности ее грубоватые.

Солнце, которого не было весь апрель, внимательно разглядывало комнату, дрожал и плавился паркет, а зеркало совсем ослепло, посерело и лишь изредка под неведомым углом ударяло по глазам тяжелым слитным сверканием. Из форточки шел праздничный дух, острый, весенний, с каким-то предельным гулом – вот-вот оборвется! – а он все длился и передался Саше азартной дрожью.

Демонстрация! Отец, серьезный, хмурый, брился у зеркала, оттопырив языком щеку, и Саша как-то сразу поняла, что придется идти с ним. Это само собой разумелось.

На площадке мама догнала их со щеткой и почистила отцу пальто. Он поворачивался, нетерпеливый как ребенок. Счастливая семейка, с тоской подумала Саша. Но когда мама стала его наставлять, просила не пить при ребенке, он уже злился и резко отмахнул мамину руку со щеткой от воротника. Тут уж Саша вмешалась, потянула отца за рукав, помахала маме, они быстро отщелкали лестницу и влетели в демонстрацию.

Было холодно, резковато, хотелось зажмуриться – синий ветер, голубой блеск и дребезг стекол, вымытых к празднику, пунцовые флаги и транспаранты, разные оркестры. Ветер описывал микросмерчи вокруг колонн демонстрантов и круто развернулся у Сашиных ног, оставив горстку песка. Саша знала, откуда песок. Им посыпали перед праздником сырые дорожки и лужи в садах и скверах. И доверху набивали в песочницы для малышей.

Мальчишки пробегали с пронзительным писком «уйди-уйди», тут и там вспархивали разноцветные шары, стукаясь головами, летучие и веселые, будто живые. Демонстрация, в багряных стягах со вспыхивающими наконечниками, в мерном торжественном ритме влеклась мимо Саши.

Прошла девочка с шарами – к каждой пуговице привязан шар, они нежно толкались и будто шептали ей, как маленькие люди. Саша зорко огляделась и в знакомой подворотне через демонстрацию увидела всплывающее и опадающее облако. Какое счастье его держать, если видеть так чудно, даже щекотно для глаз!

– Папа, купи шар, – льстиво протянула Саша, тревожно вглядываясь в демонстрацию. Пора было подойти его работе, он как всегда опоздал к началу. – Хочу шар, хочу, – бубнила Саша, – хочу, очень хочу, сейчас, сию минуту…

Но отец уже различил вдали приметы своей организации, и вскоре они шагали в общей шеренге. Отец давно выпустил ее руку, она подпрыгивала в такт с краю.

Вот проплыли те шары – цветастая туча, вот женщина с раскидаями, ведро с флажками – дорогими атласными, не только алыми, но и зелеными и синими. Флажки Саша не любила, они только мешали, занимая целую руку, но эти показались заманчивыми. За флажками продавали петушков на палочках – во всяком случае, именно оттуда шли дети, отцепляя прозрачные обертки.

– Папа, папа! – не выдержала Саша, но он не слышал – шел с другой стороны.

Саша знала, что ему не жалко, он бы дал денег, но именно в этом месте двигались особенно быстро, выскочить невозможно. Вот глиняные петушки-свистульки, курчавые гирлянды цветов на палке, раскладные веера и опадающие сине-зеленые павлины – их у Саши никогда не было, стоили дорого. Тонкая работа, говорила мама. Саша и сейчас на них не задержалась. Вот пучки изумрудных и ярко-синих метелок, как перья из хвоста жар-птицы, вот гимнасты на палочках…

Их колонну затянуло в переулок, пустой, ветреный, гулкий. Здесь ничего не продавали, и только редкие флаги обозначали праздник. Все побежали, потому что переулок должен был кратким путем вывести на нужное место. Бежали молча, с отчетливым топотом. Из переулка выскочили на площадь, подгонял ветер, бежать было легко, и все смеялись. Врезались в густо текущую по площади колонну. Демонстрация раздалась и втянула их без всякого для себя ущерба. И долго еще старались приноровить к ней шаг. На углу торговали трещотками – с палочки срывалась вощеная нить с тяжеленьким грузом в фольге. Так хотелось! Прошли уже много, а у нее пустые руки и карманы, даже в петлице цветка не было, где уж там шары.

И неожиданно они остановились. Уперлись в борт машины, обтянутой до колес красным ситцем. Стало непривычно тихо, но вот заиграл оркестр из динамика, все оттеснились, и в расчищенное пространство, подергивая под пальто плечами, вошла сначала одна женщина, потом другая – против нее, и закружились пары. Играли вальс «На сопках Маньчжурии», подсаживали детей, чтоб видели кругом. Саша была как в густом лесу и ничего не замечала. Все было точно рассчитано – найти отца, взять деньги и сноровисто обежать стоянку – она видела, как женщины уходили и приносили детям игрушки и сласти. Пригнувшись, Саша шныряла между ног, пока не наткнулась на папашины, синие в полоску брюки. Она подергала их, выпрямилась, отец неожиданно приподнял ее и поцеловал слюнявыми губами. Он был уже пьян! «Моя дщерь», – представлял ее мужикам, стоящим кругом, и почему-то усиленно подмигивал. Они закусывали и пили, и один дал Саше целый шоколадный батончик.

Ее совсем не интересовало, как папаша продержится до конца демонстрации. Подтянувшись на его локте, Саша осмотрела площадь – все стояли, нигде не заметно движения. Покачивались под ветром флаги, цветочные гирлянды, портреты, сшибались в дикий звук разнообразные оркестры. Это спокойствие показалось ей непрочным. Сейчас оборвется и ринется вперед.

– Папа, наклонись-ка, – строго сказала она отцу и, когда тот послушно склонился, быстро расстегнула пуговицы, двумя пальцами скользнула в верхний карман пиджака и вытащила три – нет, мало! – пять рублей. Застегнула и расправила шарф.

Он так ничего и не понял, так и остался с расслабленной улыбкой, а дядька рядом присвистнул и сказал:

– Ну и даешь, детка! – И сделал вид, что сейчас отнимет деньги.

Снова пригнуться и между ног – к домам, окружающим площадь. Она нацелилась на облако шаров, хотя и отговаривала себя от них – непрочны, да и дороги. Лучше раскидаи, свистульки, трещотки, но, может быть, их здесь и нет, надо брать что видишь. Саша вынырнула из человеческой гущи, от дурашливо притоптывающих мужчин и взвизгивающих женщин, на открытый свободный проход – здесь шла граница между демонстрацией и гуляющими просто так.

Посреди асфальта нежно алел цветок – живая гвоздика с зубчатыми, крупно взрезанными лепестками, с зеленоватым и как бы древесным стеблем, цветок лежал открыто и наивно, будто цвел на мостовой. Оглядевшись исподлобья, Саша приготовилась к прыжку – и этот миг расширился в ее памяти беспредельно, застыл в оглушительном беззвучии: мостовая с клочьями лопнувших шаров, решетка из ног и посредине – яркий цветок, как подарок.

На этом тишина и кончилась, взорвалась. Ноги пришли в движение, цветок исчез, слабо хрустнув, огромное тело демонстрации зашагало под удары литавр. Женщина на ходу подхватила Сашу и какое-то время Саша шла рядом с ней. Потом, сориентировавшись, выбралась на уже четкую границу между демонстрацией и тротуаром.

Тут все и началось. Она не помнила, да и не знала примет папашиной работы. Мимо тек сплошной людской поток с общим весельем и почти страшным единством. Саша бросилась вперед, прорываясь сквозь гуляющих и смотрящих. На нее злились, кричали, выталкивали, мальчишка свистнул ей в ухо глиняным петушком. Совсем зажали, бежать некуда, и она посмотрела, единственно куда оставалось смотреть, – в небо, еще водянистое, ранне-весеннее, с блеклыми разводами облаков. Солнышко уже грело, руки от него пахли по-летнему, если подышать на них. Призрак лета, лагерного пионерского фиолетового лета маячил где-то совсем рядом. И Саша вырубилась из демонстрации. Будто ее и не было.

А было вот что:

…она едет в пионерлагерь, от папаши, от скорбной мамы – в леса-поля-озера, к заячьей капусте, василькам-ромашкам и Финскому заливу. Вот утро, в умывальниках воняет земляничным мылом, из канавы прут рослые лиловые поганки, клумбы настурций обжигают глаза. Утренний холод на зарядке сгоняет остатки сна, и ты осторожно, не спеша надкусываешь бескрайний летний полдень.

О, она отлично умела в отличие от других обжорных ребят тянуть и умно смаковать любое летнее событие, а не заглатывать его сгоряча и тут же нахально открывать рот за новым!

Родительские дни – почему-то всегда ветреные, с резкой и острой, как бритва, синевой, с вздыбленными аллеями. Мамина, с дрожью узнаваемая фигурка на пыльной дороге от станции. Всегда одно и то же: выискиваешь ее с суеверной тревогой в родительском потоке – вдруг упустишь! – и вот опознаешь с позорным отчуждением: смыться бы куда-нибудь, зарыться, с глаз долой! – и с заминкой бежишь навстречу разлыбившись.

Что там еще? Ну, конечно, смешанный дух печенья «Квартет» и теплых антоновских яблок в дорожных ссадинах.

И где-нибудь под сосной, под маминым бдительным оком, медлительное, трудоемкое извлечение во рту косточки из сочащейся плоти персика. Перегрызание соединительных сухожилий, и вот невероятная косточка – не косточка, а целое ядрище, по допотопности равное птеродактилю! – у тебя на ладони: ноздреватое, бугристое, с кровавыми извилинами. Скорей, скорей бы лето!

Летний припадок длился недолго. Расширяясь от людских голов, небо уходило вдаль, в голубые бездны – там шарики меркли и исчезали до точки. Одиночеством и пустотой веяло от них. Это небесное одиночество напомнило Саше о ее собственном, и сердце сжалось от страха.

2

Место было совсем незнакомое. Ниже неба тонко ветвились деревья, облитые солнцем, их поддерживали золоченые копья ограды. Еще ниже колыхались головы людей, они пели, кричали, хохотали, и никому не было дела до Саши. Все чужие. Все так же влеклось мимо нее страшное теперь, сплошное тело демонстрации, без промежутков и пустот. Ползли машины без шоферов. Казалось, люди их несли сами. Покачивались портреты в цветах и поворачивались ритмично, как отдельные живые люди, потому что других людей Саша уже не видела. Все слилось в одно пестрое лицо с общим телом и криком.

Толпа была враждебна. Ее пихали, гнали, раздражались, принимали за шалость и хулиганство ее судорожные вбегания и выбегания. Саша уселась в промежутке между идущими и стоящими ногами, отчаяние и мрак подавили в ней сноровку уличной девчонки, знающей каждую подворотню в родном квартале, и она зарыдала в голос, совсем как мама в ее нервные минуты. Что же делать, что теперь делать, мамочка, помоги мне, что делать?

– Разойдитесь, граждане, дайте дорогу, – к ней пробирался милиционер.

Правда, он еще не знал, что к ней именно, и тихо, переливчато свистел в общем праздничном гуле. Нагнулся, поставил Сашу на ноги, и она сразу смирилась с ним, представителем власти из мира общей необходимости и послушания. Попыталась вспомнить свой адрес, и вспомнила, правда кроме дома. Улицу и квартиру. Дом никак не вспоминался.

– Сколько же тебе лет? – удивился милиционер.

Она так ни разу и не взглянула на него.

– Семь, – сказала Саша, хотя было десять – она знала, до каких пределов возможно уменьшать, – и от жалости к себе, беззащитной, семилетней, брошенной отцом, преданной мамой ради идиотского семейного лада, всхлипнула в последний раз. – Никак не могу дом вспомнить, всегда знала, а сейчас не могу.

На миг Саша испугалась, что все опять потеряно, но сообразила, что на своей улице она по одному ее виду все найдет. Ей захотелось взглянуть на милиционера, но, едва добралась она глазами до блестящих пуговиц на голубой шинели и золотых петличек, как волна смирения и счастливой покорности захлестнула ее. Он сказал:

– Не волнуйся, девочка, дом ты потом вспомнишь, обязательно вспомнишь. Пораскинь мозгами, успокойся – и всплывет.

Так он сказал, как показалось ей, с вдумчивой лаской. Всплыла цифра «7», и она уже хотела выкрикнуть ее, но рядом встала цифра «2», невероятно знакомая, почти родная, и Саша смутилась, мотнула головой и впервые улыбнулась, вздохнув глубоко-глубоко.

А милиционер хмурился, посматривал по сторонам и явно не знал, что с ней делать.

– Сама дорогу не найдешь?

Снова страх напал, даже сердце заколотилось, будто выбили ее из детского мира общей заботы и ласки. Она крепко вцепилась в милиционера.

– Нет, нет, девочка, к сожалению, не могу. Мне на посту надо быть. Вот никак не могу. Правов не имею. – Голос его был виноватый и равнодушный, как она теперь поняла.

Демонстрация остановилась внезапно, как будто споткнулась. Саша туда и не смотрела. Демонстрация представлялась ей хищным крупным зверем, ископаемым с массивной чешуйчатой тушей. Она с ненавистью подумала, что все права этого милиционера принадлежат демонстрации, а не ей.

– А как же я, что со мной будет? – требовательно повторяла она.

– Граждане, – обратился он к плотному кольцу людей, окружающих их. – Кто может отвести девочку домой? Направление – Технологический институт.

Толпа сконфуженно молчала, явно теряла к Саше интерес, убывала на глазах. Саша вспомнила, что так ничего и не купили ей в этот долгожданный праздник, и горячие слезы встали у глаз.

Был моряк с якорьками на погонах, в ярко-черных ботинках, по их стремительному приближению к милиционеру Саша поняла – это ее спаситель. Пытливо глянула ему в лицо: он удивленно-радостно улыбался – всем, конечно, всем, но она подумала – только ей. Подошла и застенчиво, пальчиками взялась за рукав его черной парадной шинели. Но моряк смахнул ее руку – машинально, не глядя, что-то торопливо выясняя у милиционера. Оба тыкали пальцами поверх демонстрации – в голубую блеклую карту, – потом пожали руки, моряк вплавь бросился в демонстрацию и очень легко оказался на той стороне.

Любопытные вокруг Саши разбежались. Только женщина с красным треугольником в петлице стояла, как в столбняке, и с грубой жалостью глядела на Сашу. Наверное, она тоже выпала из демонстрации – держала в руке наотмашь длинную жердь, обвитую голубой лентой, с большим портретом вождя наверху. Женщина буквально раздиралась противоречиями и не отрывала от Саши налитых слезами глаз. Саше стало не по себе от такого сочувствия, женщина вела себя как родная мать, и это было странно. Милиционер подтолкнул ей Сашу, и тогда женщина вышла наконец из ступора, вырвала атласный треугольничек, сунула Саше в карман и, охнув, вбежала в демонстрацию, волоча за собой шест с портретом.

– Что за люди, – жаловался милиционер, – разве так люди поступают. Так что будем делать с тобой, девочка?

Саша почуяла натянутые, нервные нотки в его голосе – такие оттенки она различала в зародыше.

– Может, сама дойдешь? Ты же школьница, да? Я тебе все объясню и запишу вот на этой бумажке, хочешь – нарисую. А ты по пути спрашивать будешь – ведь люди кругом, не звери. Идет?

Но Саша замотала головой, и чтобы напомнить об истинных размерах своего горя, начала тихонько подвывать. Слезы были наготове, и вскоре она ревела опять в голос.

3

Вот демонстрация с ее высоким гулом, круто вильнув, осталась за домами переулка, куда они свернули. Совсем другой мир – еще ворковала весенняя рань. Дворничиха восхитительно шаркала метлой по абсолютно сухому, уже готовому к велосипедам и «классам» асфальту, и проволочный луч солнца царапал щеку. Ветер бросался на дома с ураганной силой, и в каждой подворотне на их пути завывало и гулко ухало.

Человек, взявшийся доставить ее домой, видно, здорово устал, хотя, как Саша ни ерзала деликатно у него на руках, он их так и не расцепил. Подхватил ее там на улице, у самых ног демонстрации, и тащил через весь переулок, тяжело дыша сквозь стиснутые зубы. Саша и разглядеть-то его тогда сквозь слезы не сумела, только помнит – женщина ругалась: мол, всякому оборванцу милиционер детей отдает, то есть свое дело как бы наоборот делает.

К скамейке он уже бежал, усадил Сашу, сам сел. Блаженно вытянул ноги, запрокинул лицо и сказал, отдышавшись:

– Погодка для праздника. Все ревешь?

– Да нет, что вы, – протянула Саша, искоса оглядывая его.

Человек был невысок, толст, наверное, уже немолод, этого Саша определять не умела, но, вспоминая позже, давала ему лет тридцать пять – сорок. Лицо отечное, желтое – больное лицо, все в мягких припухлостях. Карие глаза, толстый нос, распущенные – как из студня – лиловатые губы. В общем, довольно страхолюден. «Не на что смотреть», – сказала бы мама.

– Погляди-ка лучше в небо, детка, – сказал он, не оборачиваясь. – Сразу и успокоишься. Вечность, глубина. Притягивает. Привыкай лучше в небо смотреть, чем под ноги, как все вы, бабы, смотрите. Саша обиделась и поглядела в небо – оно сиротливо голубело, еще неглубокое, прохладное для глаз. Вместо крепких круглых облаков, которые она привыкла замечать, струились волокна пара и таяли в солнце.

– Чистый эфир, – пробормотал мужчина.

Дребезжали стекла и рвались из рам, будто задыхались от ветра. Неодобрительно Саша проследила, как с четвертого этажа высунулась рука с тряпкой и вытрясла сор на мытые стекла пониже. Отдаленно гудело – это все тащилась демонстрация. А здесь, в насквозь продутом переулке, был уголок солнечного покоя. Кошка бесстрашно пересекала дорогу, и женщина медленно катила коляску с привязанным к ней желтым шаром.

Страх прошел, и потихоньку возвращалось к Саше чувство праздника. Она даже о папаше подумала, как он ее хватился, но тут же сердито отмахнулась – решит, что сама доберется, и если будет опасаться, так только маму. Оставался еще один пункт, внушавший тревогу, и Саша решила сразу покончить с ним.

– Дяденька, – робко обратилась она к человеку, который все еще полулежал, блаженно щурясь в солнце, – у одной девочки из нашего класса есть подруга. Они вместе еще в детский садик ходили. Так знаете, что с ней случилось?

Человек слушал внимательно, и Саша продолжала, зорко оглядывая его:

– Однажды та девочка возвращается из школы, подходит к ней женщина и говорит: «Хочешь, я тебе пуховую шапочку подарю с ушами, у меня, говорит, лишняя есть». – «Хочу», – отвечает девочка и идет за ней. Приходит в комнату, на стул садится, а та женщина исчезает, как будто за шапкой. Вдруг пол начинает качаться, девочка та, подруга моей знакомой, проваливается вниз…

Тут Саша переводит дыхание и заканчивает с жутким спокойствием:

– Наутро мама той девочки идет в магазин и покупает мыло, а в мыле том…

У человека затряслись плечи. Саша вскочила и глянула на него в упор. Он задыхался от смеха, кашлял, топал ногами и снова хохотал.

– Ну и дуреха! Это надо же… так подумать. На меня, фронтовика. Да я и без мыла твоего как-нибудь проживу… А взял я тебя знаешь почему? Совсем не из жалости, все равно бы не пропала, посидела бы в участке, а вечером милиционер отвез домой на мотоцикле. Видишь, что упустила?

Но, трезво проанализировав, Саша от соблазна отказалась: не дай бог, отец вернется раньше ее – скандал, слезы, бессонная ночь. Потом – весь праздник просидеть в милиции! А если все утреннее забыть, праздник еще в самом разгаре. Человек был надежный, теперь она знала точно, по его смеху.

– Знаешь, почему я тебя взял? Себя вспомнил, как мне однажды страшно было. Сижу я, маленький, на тумбе перед домом, на каменной такой, удобной тумбе у ворот. Вдруг мимо чеканит рота моряков-краснофлотцев. Ленточки вьются, пуговицы сверкают, ботинки сияют, как черные солнца, и ритм такой подмывающий, молодецкий! Меня и смыло, как волной, с тумбы. Иду за ними, ничего не соображаю, в великолепном пощелкивающем марше. А когда они песню затянули, так и обомлел. С песней они и вошли в ворота, и я за ними, маленький хвостик. Постовой меня и не заметил. Сперва я прятался под кустом, а стал домой проситься – постовой не пускает. Чей ты, говорит, откуда я знаю, может, шпион какой. Он-то шутил, думал, видно, что я сынок кого-нибудь из начальства. А я от страха, от шпиона этого задрожал, спрятался опять под куст, скорчился и там всю ночь в чистом ужасе просидел. Только утром разобрались, в чем дело, и то я ни за что из-под куста вылезать не хотел, прямо сросся с кустом – сирень это была, такая рассыпчатая белая сирень… Как на тебя глянул, в слезах да соплях, сразу все и вспомнил. Идем, что ли.

Он нагнулся, пристроил Сашу на руках и быстро зашагал по переулку.

Саша блаженствовала. С нежностью оглядела его желто-синюю вязаную шапку с дыркой от вырванной кисточки. Справа под шапкой что-то пульсировало, билось как сердце, топырилось багровое ухо. Потрогала губами – ухо было ледяное. Еще бы, в такой шапочке и на ветру.

– Перестань щекотать, – сказал он, не подымая головы. – А то опущу.

Он ее и в самом деле принимал за маленькую, за ребенка. Держал крепко, даже больно, будто боялся – вот она вырвется и убежит. Саша заметила, что люди на скамейках у домов смотрели на них с недоумением или с жалостью. Думали, наверное, что у девочки больные ноги. Поймав такой взгляд, Саша захотела спрыгнуть – показать, какая она больная. Но очарование своей беспомощности, полной отдачи в руки взрослого было так велико, что решила еще потянуть.

– А теперь пойдем так.

Поставил Сашу на высокий парапет вдоль сада и подал руку. Об этом она и мечтать не смела. Даже когда одна, и то залезет на стеночку, пройдется, балансируя по узкой поперечине, пересчитает десяток чугунных прутьев и спрыгнет, оглянувшись – не видел ли кто? Этот номер был уже за пределами школьного возраста – в далеком детскосадовском раю.

И Саша двинулась, опираясь на его руку, по парапету, рассеченному столбиками. Их надо было обходить по узенькой кромке. Было весело, азартно, Саша почти валилась человеку на плечо. Парапет излился в ворота, в чугунного льва с курносым носом и с оскаленным в рычании ртом, забитом окурками и обертками от мороженого.

Саша взглянула на человека, и он кивнул.

Они входили в сад.

4

Туда перебралась весна, потревоженная праздником, забытая из-за него. Другая температура, другой запах. Пахло, например, для Саши (она бы никому не призналась) свежим пупырчатым огурцом и земляничной летучей сладостью. Млели в солнце бурые кусты краснотала, все – в острых и крепких, как из стали, почках. Но больше было серо-желтых веток и стволов, сквозь них просвечивала зелень. Как будто свернутые на глубине листья давали свой рефлекс, будто говорили: не забывайте нас, мы скоро выйдем!

– Посидим. Если ты не против.

Конечно, он устал ее таскать. К скамейкам прилипли обрывки газет и отпечатались кой-где газетные столбцы. Ветер работал в саду, сшибал ветки с почками, возносился на крутую воздушную гору и ухал стремительно вниз. Дрожали стекла и даже дома. Валились мертвые сучья, связки осенних семян. И – снова затишье и лень на солнечном припеке.

Саша болтала ногами и рассеянно оглядывала сад: стойких малышей – они копались в красном, зернистом и очень холодном песке. Вот липа – дерево-урод, с наростами и шишками на угольно-черной коре, – в ней и капли весны не было. Девочка в чудном весеннем пальто – сером в голубую клетку – важно моталась по аллеям на новеньком велосипеде. Она хмуро поглядывала по сторонам, отмечая тех, кто смотрел на нее. Прекрасно заднее колесо с павлиньей сеткой! Саша несколько раз с силой разогнула ноги – им, видали, не терпелось повертеть педальками – и хрипло, отрывисто сказала:

– У меня никогда не было велосипеда!

– И у меня, – откликнулся человек.

– Мама все время обещает: кончишь отлично четверть – куплю, год – куплю, день рождения – все куплю да куплю. И ни разу не купила. Лучше бы не обещала!

Он спросил наконец, она давно ждала:

– Как это тебя одну отпустили?

– А меня папаша потерял, – хмыкнула Саша, с наслаждением предчувствуя бурное сочувствие ей, брошенному ребенку.

– Твой родной отец?

– Да, так называется, только я его ненавижу и никогда, никогда не прощу!

– За что ты так ненавидишь?

– Он напивается, дерется с мамой, хулиганит, милицию столько раз вызывали. А как ругается – ни от кого таких слов, особенно поганых, не слыхала. Выпятит свои толстые губы и так, знаете… тьфу! – Саша скривилась от отвращения. – Такая гадость! Как такого любить? И маму жалко, она нервная ужасно, и я нервная из-за него, все так говорят.

– Тебя он тоже бьет?

– Нет, что вы! Ни разу не тронул. Пусть попробует! Возьму утюг и убью. Я не раз так хотела, когда он лез на маму с кулаками, но мама не дала. Из-за такого подонка, говорит, жизнь свою погубить хочешь и мою заодно!

– Ах ты, бедная. – Человек притянул Сашу и, как маленькую, посадил на колени, поглаживая по спине. – Давно он пьет?

– Все время. Меня из детского сада позже всех забирали из-за него. Мама говорит, что раньше не пил, когда меня на свете не было. Он был большая шишка, а потом – директор типографии, где печатали афиши для всех театров. У него такая книжечка имелась – оторвет листок, напишет – и маму в любой театр пускали и в лучшую ложу. У мамы было бархатное платье с розой – театральное – и денег сколько хочешь. Потом он начал пить, на него покушение было, голову ему проломили – вот на войну и не взяли. А жалко, что не взяли, так мы с мамой рассуждаем, наверняка бы погиб. У мамы оба брата и мой дедушка – мамин папа – погибли на войне. А папаша на коленках ползал под бомбежкой здесь, в Ленинграде. Он всю блокаду от страха отползал. Такой трус! Со слабой женщиной и с ребенком очень смелый, а так – трус, жалкий трус!

Саша переглотнула и, умоляюще глядя на человека – чтоб слушал! – продолжала так же быстро и комкано, задыхаясь от слов. Очень хотелось рассказать все, все – ее никто никогда о папаше не слушал. Мама уши затыкала, когда Саша ей плакалась на жизнь.

– Всего боится. Каждую ночь – проверка: кто там спрятался в комнате его убивать? Под кроватью, за шкафом, в шкафу, за шторами, даже в кафельной печке смотрит и наверху. Мы с мамой в обнимку на кровати – так он срывает одеяло и ищет. Мама и не выдержит: «Куда нам его положить, любовника-то, самим тесно». И – скандал! Самое страшное, говорит мама, что он пьет без любви. Насильно пьет, с отвращением. Настоящий алкаш любит выпить, это ему в удовольствие. А папаша, мама говорит, насильственный пьяница. Его воротит от спиртного, желудок не принимает, всегда кончается рвотой. Потому и злится. Пьяный он как лютый зверь. Спрашивается: что же ты пьешь, раз не хочешь? Это он над нами издевается! Знаете, какие штуки он еще выкидывает? Вы только послушайте, я все расскажу. Возьмет бутылку, едет на Невский, там всю вылакает и развалится на видном месте – чтоб его в милицию забрали. У нас, у Техноложки, видите ли, не всегда милиция возьмет. А ему главное – чтоб именно в милицию, а не кто-то другой его арестовал. Да врет он все – кому он нужен!

– Саша, девочка, потише! Вдруг твой отец и вправду болен?

Саша даже задохлась от гнева. Никак не ожидала такой мягкотелости. Не сомневалась: он – на ее стороне.

– Как же – болен! Он, видите ли, псих. Хулиган, бандюга – и все тут. А мы с мамой не больные? Мы не психи из-за него? Меня в лагере прошлым летом затаскали по медосмотрам. Цыплячья грудь, говорят. Физическое недоразвитие. Малый рост. Малокровие. Рыбий жир и витамины все лето давали. У мамы сыпь по телу на нервной почве. А он безумен – как бы не так! Мы-то с мамой не верим. Ну хорошо, говорит мама, он и в самом деле душевнобольной, предположим. Но почему, скажи, бросаясь на меня чтоб задушить – ты видела, как сильно он давил мне шею, – он так ни разу меня не придушил, как настоящий безумец? И почему – столько раз пугая, что выбросит из окна, – так и не выбросил? Какой он сумасшедший – притворяется!

– А ты не такая маленькая, как я думал, – сказал человек, улыбаясь ей. – А говоришь совсем как взрослая.

– Я так кажусь. На физкультуре я самая последняя в строю. И все – из-за папаши. Он мне всю жизнь искалечил – так мама говорит. И, знаете, дяденька, я только вам скажу, никто не знает. У нас шкафчик висит на стене, лекарства там и много разных полочек и ящичков. Старинный шкафчик, от бабушки, а бабушка при царе жила барыней, столбовою дворянкой. Так мама говорит, а папаша шипит: молчи, дура, угробить хочешь? Только все и думают, чтоб его угробить, – смешно! Я в те ящички заглядываю иногда – интересно все-таки, пузырьки пустые мою и беру для кукол. Однажды – мы с Ленкой, моей подругой, были – заглянула в шкафчик и вижу: на полке лежит такой пакетик, в него впечатаны какие-то кружки. Надорвала один, а там резиновый мешочек длинный, весь в муке или в мелу. Мы с Ленкой его надули: вышел белый шар, не очень красивый. Сделали три шара, большими они не получаются, и пошли гулять. Вечером прихожу, о резинках забыла. Уже поздно, спать ложимся, а папаша вдруг такой скандал закатил – ужас! – и все из-за этих кружочков. Так маму было жалко, она вся тряслась. Говорит, я их в глаза не видела. А папаша орет, что с трудом достал, со своими любовниками, говорит. Даже резинок ему жалко. Знаете, кого он больше всех боится? – спросила Саша, выдержав длинную паузу.

– Это кого же? – выпалил человек. Она его достала – это точно.

– Любовников! Теперь я знаю – его враги. Они ему всюду мерещатся – и в нашей с мамой кровати, и под столом, и даже за окном. Это от них он на ночь деревянные щитки на окна вешает. И маму пытает: где их прячешь? Я знаю: они где-то рядом с мамой находятся. Может быть, на работе она их держит. Или по пути, когда домой идет. Мама на всем экономит и на работу – туда и обратно – ходит пешком. И ни разу отпуска не брала. Мы ведь нищие, мы совсем с папашей обнищали. Он все пропивает – и мой портфель, и мамины ботики с пуговичками, и ее демисезонное пальто. Ничего, говорит, выйдешь к своим полюбовникам нагишом! Вот видите: где-то они ее ждут. Я говорю: мама, не скрывай от меня, я ни за что папаше не скажу: где твои полюбовники? Сама знаешь – он их боится. Пускай его до смерти запугают, зато от нас отстанет. А мама сердится всегда и даже плачет. Где я их тебе достану, говорит, кому я, такая горькая, нужна? Вы не знаете, дяденька, где любовников достают? Мне очень надо.

– Извини, не знаю. Ничем вам с мамой помочь не могу. – И человек захохотал, мгновенно разобидев Сашу.

Он был, конечно, слишком прост и нетактичен – как все мужики. Но так хорошо выговориться! И чтоб тебя слушали, и тебе в лицо сострадали. Саша уперла ладонь ему в грудь – чтоб молчал! – отдышалась и снова понеслась, почти без пауз.

– Вы не подумайте, что мы такие разнесчастные. Когда его в милицию берут или сам прячется в своих тайниках от страха, мы чудесно с мамой живем! Пол натираем, генеральную уборку устраиваем. У нас комната маленькая – зато квадратная и в два окна. Мама говорит: хоть в чем-то повезло. Такая комната удачная! Хоть бы что с ним случилось, ей-богу. Хоть бы кто-нибудь кокнул его! Лежим с мамой в кровати – поздно, спать пора, а его все нет и нет. Значит, опять напился и будет скандалить. И мы думаем: господи, хоть бы камень какой на него свалился. Столько хороших людей умирает, а такой гад – ничего с ним не будет!

Человек перестал гладить Сашу и спустил с колен. Он казался расстроенным и сказал:

– Ребенок не должен так озлобляться. Это ужасно. Даже слышать такое не могу. Добрее надо быть, не копить злобу.

И когда Саша встряла, что ей лучше знать, каким должен быть ребенок, он ее довольно грубо оборвал:

– Нет, постой! Хватит тараторить. Дай и мне хоть что-нибудь сказать. У меня отец, может быть, почище твоего был. Пил беспробудно, и как придет домой пьяный – забивал меня сапожищами под стул. А был я поменьше тебя, совсем малышок. Съежусь в калачик, почти и нет меня, а он обходит стул и бьет в отверстия. Уж я так, бывало, изловчусь, что нога его меня и не достанет. Тогда только он отвяжется. Ох, как я его ненавидел! Думал – взорвусь. Сражался с ним не на жизнь, а на смерть. На его смерть! А вот вырос – он рано умер, от туберкулеза, все кумыс ездил пить и меня брал – и стал о нем думать иначе. Жалко его страшно. Беспросветный ведь был мужичишко, темнущий. Ну и пострадал, понятно, ни за что. Ой, как жалко мне отца стало. Ни разу никто его не расспросил ни о чем, не утешил, не приласкал. И злость свою ту детскую жалею. Мало ли что и у твоего отца на душе? – ты бы приласкалась к нему, да почаще. Девочки должны быть ласковыми и добрыми. Иначе какие они девочки, а?

– Да ну вас, – отмахнулась Саша сердито. – Пожили бы с мое да мамино с таким папашей, иначе бы запели.

5

– Что это у вас в голове тикает? – Саша деликатно потрогала лыжную шапку – под ней что-то билось, как лишнее сердце.

– А-а, это мозг у меня пульсирует, дышит – прямо под кожей, кости нет. В войну ранило, под самый занавес, в сорок пятом. Я – инвалид войны. Сколько с войны прошло – семь лет! – а все лечат, лечат. По курортам езжу, во всяких водах и солях маринуют. Сейчас полегчало, и я начинаю жить в полную силу – ну почти как до войны. Не знаю, выйдет ли. Но цель себе такую ставлю. Не хочу быть инвалидом. Вырезали кусок из черепа, и теперь у меня здесь, видишь, какая дыра.

Он оттянул шапку, и Саша увидела, повыше виска, вмятину – всю в розовых кривых шрамах. Там что-то билось, вздымалось и опадало.

Мозг, голый мозг. Жутко и немного противно. Человек понял и с виноватой улыбкой натянул шапку так низко, что сзади выскочили две косицы. Запущенный весь: неопрятен, нечесан – Саша его неодобряла. Какой нелепый шарф! – длинный, синий, с кисточками на концах. Человек обернул им шею поверх пальто и закинул концы назад. Они болтались там совершенно отдельно, переваливались через плечо. Тогда он, помедлив, закидывал их назад. Похоже, ему очень нравился этот молодой и модный жест. Ненастоящий мужчина, подумала Саша.

– Вы что, один живете? – произнесла она уверенно, с непременным ожиданием ответа.

– Один, – усмехнулся человек, вглядываясь в нее.

– Почему? А жена, а дети?

– Обычная история. Ушел на фронт – были, пришел – сплыли. Как в сказке про белого гуся.

– Что, немцы перестреляли всех, гады проклятущие!

Саша уже знала по опыту, что нужных слов для ненависти к немцам и их немедленному истреблению она все равно не найдет. И просто стукнула ладонью по скамье.

– Я же говорю, история обычная, – тихо сказал человек и прикрыл глаза.

Солнце припекало. Красная кирпичная стена – защита сада от города – пила это солнце и не могла напиться. Блеска, во всяком случае, она не давала. Была, наверное, совсем теплая и какая-то родная. Саша любила эти голые красные стены с вынутыми кой-где кирпичинами, с пылью в трещинах, с травинками и даже мхом в изломах. Она понимала, что сейчас надо очень сочувствовать этому человеку, просто необходимо. Но весенняя бездумная легкость так все облегчала, и она легко спросила:

– Кто у вас был – девочка?

– Мальчик, маленький мальчик, трехлетний. Рано, до года, начал ходить, но со мной не ходил ни за что. Все на руки да на руки. Такие сцены закатывал, я даже раз отлупил его. Вы, дети, все нетактичные. Но коли спросила – слушай. Мальчик у меня был необыкновенный. Ангел. Вот, казалось бы, такой же, как все, человечек – руки, ноги, головенка вся в волосиках таких разлетающихся, как у всех маленьких. Капризный был, балованный. Я учился в институте на инженера, а он мне все мешал, все мешал. Так все три года только и делал, что мешал. Иначе его не помню. Но заговорит – что-то невероятное! Голосок ангельский, люди такими не говорят. Мешает он мне, пристает, но заговорит – я про себя думаю: господи, на кого сержусь, ведь не от мира сего – голосок-то. А запоет – звуки круглые, эфемерные в горлышке перекатываются. Я сразу в слезы. Такой голосок. Ну, не передать. А в ушах стоит. Голос ангела, серебряный такой. И я иногда думаю, ты не поймешь, так старые люди думают, что сынок мой, как ангел, взят на небо. Глупости, говорю, сам не верю, знаю прекрасно – их поезд разбомбили с самолетов, едва и выехали. Но думаю так все чаще. А знаешь, что это означает, а?

– Не знаю, – раздражилась Саша.

– А значит это, что забывать их стал. То есть никогда не забуду, но жить теперь и я могу. И жить хочу. Вот тебе хорошо живется? Радуешься ты солнышку, весне, лету скорому?

– Ну, радуюсь, – напряженно произнесла Саша.

– И я уже радуюсь, хотя из-под палки. Гуляю по городу, в улицы заглядываю, хожу, смотрю и думаю. Все заново обдумываю. Так, гуляючи, на тебя наткнулся. Сидишь на дороге и ревешь вслепую. Ну, думаю, вот с кем погуляю теперь. – Он бодро улыбнулся и подмигнул Саше.

Праздник переломился. Какой-то новый этап наступал в нем. Голова демонстрации уже вползла на Дворцовую площадь, прокричала перед трибунами, потрясла флагами, портретами, плакатами и, освобожденная, растеклась по набережным и переулкам.

В сад входили родители с детьми, увешанными дарами праздника. Гулко лопались шары – теперь их не жалели, смело щупали, играли в волейбол. Шары истерически повизгивали.

Уже валялись среди своих опилок вспоротые раскидаи. Несколько круглых оберток от них Саша сунула в карман. Мальчишка пробежал с двумя шарами, парящими за спиной. Он делал уже второй виток, Саша давно его заметила и решила, что придумал он остроумно – самолетом на таких условиях можно себя почувствовать. Кто-то бросил камешек, и шар оглушительно лопнул. Мальчишка растерялся, скривил губы. Но, заметив Сашу, с силой прижался к дереву спиной. Другой шар лопнул еще громче. Мальчишка со злобой рванул тесемку на груди и швырнул лохмотья шаров в кусты. Человек нагнулся, подобрал и сделал крошечные шарики, как лампочки от фонариков. Он стукал себя шариками в лоб, они щелкали и лопались, как пузыри в грозу. «И мне, и мне», – не удержалась Саша, и человек расщелкал ей больновато все остатки от шара.

Никуда он не спешил. Разлегся в солнце и жмурил глаза. Саша истомилась от нетерпения. Сидела нога на ногу, полулежала, выпятив ноги вперед, сидела на обоих ручках, верхом на скамейке, пару раз перекатилась через скамью ловким отточенным движением и успела сесть как ни в чем не бывало, когда человек открывал глаза. Попробовала усидеть, поджав ноги, на самом краешке скамейки, вцепившись пальцами в ободок. И вляпалась в еще не просохшую краску, в липкие лохмотья краски.

Девочка прошла с изумительным мячом – красным с белыми поперечинками. Мячик она несла на крючке пальца, в радужной нитяной сетке. Саша скорбно созерцала упругий тяжеленький мячик средней величины.

– Дяденька, – сказала она дрожащим голосом, – праздник скоро кончится, а у меня ничего нет. Даже флажка.

– Ах, прости, – он вскочил моментально, – всегда со мной так – задумаюсь и отключаюсь. Сейчас у нас будет все, и я тебя доставлю – с рук на руки – к маме.

Сад выходил задами к реке. Холодно, зябко после солнца. Грязные льдины – в саже и копоти – выставляли из воды голубые чистые бока.

– Сперва лед невский, потом – ладожский, – учил ее человек, а она потихоньку направляла его в сторону, откуда еще доносился рокот большой толпы. В воде циркулировала праздничная шелуха – бумажные цветочки, лоскутья шаров и даже целый шар порхал по воде, взлетая на льдины, подталкивающие его.

В витрине кондитерской цвел гигантский торт. Сливочные облака из румяных и блекло-желтых роз с отогнутыми лепестками, а также бордюрчики из лазоревых, на шоколадных стеблях, ирисов – окружали фисташковую лужайку. На ней торчала голубоватая травка, сладостно пощекотавшая Сашино нёбо. Посреди лужайки бочоночки красной смородины сложили – 1 МАЯ. Пониже зеленые в прожилках виноградины изобразили – 1952.

Саша мельком сделала разрез вдоль торта, и рот наполнился слюной от этих лакомых прослоек крема – шоколадных, зеленых, клубничных, кофейных!

О том, что этот торт в виде плетеной корзинки с поперечной ручкой над цветами можно купить, Саша и помыслить не могла. Шли и шли. По пути она кое-что подобрала. Были даже очень хорошие находки, среди них целехонькая конфета «Мишки в сосновом лесу». Сначала она не поверила – думала, вложили в фантик кусок фанеры. Развернула – настоящая конфета, шоколад белесый, с пленкой – подтаял, наверно, в руках малыша. Фантик, к сожалению, не годился – был стерт.

Подобрала обмасленную новенькую гайку, руку от большой целлулоидной куклы с торчащей из дырки резинкой, с пухлой розовой ладошкой и отчетливыми ноготками.

А главное – тугой стаканчик фольги. Ей всегда на нее везло. В своем Польском саду нашла однажды даже толстый рулон фольги. И сейчас не удержалась и с какой-то внутренней щекоткой начала отлеплять первый дымчатый слой. Подался сразу – побежал с легким потрескиванием, но Саша вовремя остановилась и взялась за другую прослойку. Та разлепилась с шелковым скрипом, открыв матовый верх чистейшей серебряной фольги. Увидеть ее, еще без блеска и колкого хруста, – чистое счастье!

Она бы много еще набрала – хоть как-то заполнить урон, нанесенный сегодняшним утром. Но человек сердился, и приходилось идти рядом, хищно бороздя глазами асфальт.

Поперек набережной бежал большой проспект, в гирляндах и флагах, переламываясь в мосту. Саша не сразу и поняла, что это мост, непривычно было переходить мост поперек. Невский проспект. Она его узнала вдаль, до поперечного шпиля с корабликом, и узнала на мосту бронзовую, на дыбах, лошадь.

Он стал спускаться по набережной, она остановилась на углу – посмотреть на ледоход сверху. Река отсюда ярко-синяя, льдины бегут быстрее воды. Прикроешь глаза – море без берегов, откроешь – река городская. Он вернулся и взял ее за руку, но Саша вцепилась в решетку, обдумывая, как ей быть. Ясно, что на набережной, где праздник и не чувствуется, не встретишь продавцов тех восхитительных вещиц, мимо которых она утром бежала с демонстрацией. На Невском вряд ли что осталось – там уже надвигались с концов, нетерпеливо гудя, машины и автобусы. Где искать?

Человек тянул вниз. Его радовала тишина на воде, пятна солнца на льдинах и толкотня этих льдин под мостами. Он был равнодушен к празднику, Саша это чувствовала как угрозу всем ее планам. Надо действовать решительно!

– Вы так все и думаете, дяденька?

Он посмотрел на нее внимательно, с любопытством, будто оценивал. Не так он был прост, как ей казалось. Но врубился. Как все одинокие мужчины, нуждался, чтоб слушали. Одичал, поди, в кромешном одиночестве до дурости. Так мама говорила о себе, когда папаша запирал на ключ и месяцами не пускал в гости: к своим любовникам!

– Однако ехидина, детка! Но ты права, схватила точно – всё думаю думу свою. И очень круто: зачем я? к чему вообще родится человек? с целью или без? и нужен ли такой вопрос вообще? Случайно ли я выжил на войне, когда миллионы сгинули, или с целью? И знаешь, мне кажется – к чему-то я страшно способен. Ты не смейся, это серьезно, я это чувствую в себе. В двадцать лет я об этом не думал, я вообще тогда не думал. Все шло по закрутке – школа, институт, работа, семья, мальчишечка мой ангеленок. А сейчас мне нужно заново родиться. И, знаешь, много такого увидел, чего раньше не замечал совсем. Как-то заснул в воскресенье днем, к стене повернулся. Да не скучай ты так – слушай! сама же спросила. Просыпаюсь – рукой вожу по стулу, там у меня часы лежат. И натыкаюсь на теплое, прогретое местечко. Как в теплую воду пальцы окунулись. Что такое, думаю? Смотрю – солнце уходит из окна, вбок переместилось. И тепло это – последний его привет – прощай, значит. Сердце так и прыгнуло!

– Угу, – отозвалась Саша, более всего на свете, не терпя высоких слов. Ее прямо-таки мутило от них. – Как здорово, как интересно!

А сама тянула его за рукав в узкий и темный, как щель, переулок. Солнце туда не доходило. Только стекла в верхних этажах и крыши как-то яростно, избыточно сверкали – за весь затененный переулок. Впереди его пересекала одна из тех крупных магистралей от Невского. Саша это знала, не сверяясь с местностью.

Человек дал себя увести от реки и теперь охотно шел из мрака на свет и гул с той, близкой уже, улицы. И Саша удвоила сочувствие и острый интерес к его словам.

– Обходил я город вдоль и поперек, обдумал свою жизнь с начала до конца и стал писать стихи.

– Стихи? – хихикнула Саша в ладошку. Таким вздором показалось ей, что этот несуразный типчик пишет стихи. Не могла толком объяснить – почему, но было смешно и нелепо.

– Стихи, стихи, – утвердил человек. – Вечером после работы погуляю немного и пишу. В день по стишку. И не остановиться. В этом направлении и буду шагать. А смешного здесь нет. Хотя и обижаться на тебя, дуреху, нельзя. Того и гляди, разревешься. Все вы, девчонки, дуры. А ну, признавайся, дура ты стоеросовая?

Он неожиданно пригнулся, слегка подкинул Сашу и усадил на руках. Саша дрыгала ногами, вырывалась и обиженно тянула:

– И вовсе не все… И совсем не дуры. Это вы, мужики, все дураки, я вас всех ненавижу, всех, – зло отчеканила она и уже ощутила знакомое пощипывание в горле.

– Вот те на, – удивился человек и поставил ее на землю.

Осторожно погладил по голове, но она стряхнула его руку и пошла вперед, ничего не видя от слезной огромной, как туча, обиды. Весь день этот тяжелый вобрался в нее, и все прежние, похожие, тоже. Опять она была одинокой, брошенной, жалкой, и из каждой точки пространства надвигались на нее неведомые беды, предугадать их было невозможно. От мгновенного страха она даже вспотела. Так и дома, вся трясясь, она захлопывала темную парадную и пулей летела на улицу. Там, за ней, клубились во мраке душераздирающие страхи.

Человек, скривившись, смотрел на щуплую сутулую фигурку в жидком пальтеце и капоре с помпонами. Он старательно выкручивал себе палец. В голове выстукивало, как на телеграфе: «Ну и дурак, у-у-у, болван!»

6

Саша ревела с невероятной усладой, с потоками слез, с многоступенчатыми всхлипами, с долгими – до звона в ушах – вздохами, ввинчиваясь головой ему под мышку. Сидели на подоконнике, в чужой парадной. Человек задумчиво гладил ее по спине. Лицо его было тихим и строгим. Все своим чередом: слезы перешли в повизгивания, неожиданные для Саши, изумлявшие ее, и вот – затяжные, с переборами всхлипы. Они бы сами, наверное, не кончились, если бы человек не встряхнул Сашу хорошенько раз и другой. Тогда она затихла, вжалась в него, окружила себя его рукой и только изредка глубоко-глубоко передыхала.

Он тоже молчал, прижал ее к себе покрепче, и они оба вдумчиво и строго смотрели в лестничный пролет. Впервые за этот день ей было так легко и отрадно.

– А знаете, – сказала Саша разнеженно, – я почему-то вспомнила, как мы с папой летом возвращались из Воронина, из дальней деревни – в свою. Купили творог, сметану, нас угощали пирогами с черникой. Ну и задержались. Поздно, почти ночь. Выходим – туман, прямо в туман и окунулись с порога. Идем наобум, спотыкаемся, в канаву завалились – так смешно! Хохочем, еле тропинку во ржи отыскали – там надо полем идти. Рожь уже высокая, барьерчиком ровным с двух сторон. И хоть туман, а все равно васильки среди ржи заметны, островками. А теплынь! Как в парном молоке идем – ни ветерка. Все ниже, все ниже спускаемся, туман все гуще – ничего не видать! А пахнет не сыростью, наоборот, тепло и сухо от хлеба. Он шел впереди и все оборачивался, что-то смешное рассказывал. И вдруг замолчал. Потом бурчит: «Да стой же». – «А что, а что? – говорю. – Что такое?» Смотрю – мы в речке идем, вода выше колена. А как вошли – не заметили. Такая вода теплющая. Папаша уже хлюпает – от избытка чувств. Он всегда так – в кино, по радио что трогательное услышит – слезу пускает. Скорей бы уж лето пришло!

Саша мечтательно потянулась, забыв обо всем, и рассмеялась, увидев замешательство человека. Он был сейчас роднее всех, даже мама пасовала перед его встревоженной чуткостью, моментальным откликом на Сашин скулеж. Так угадчивы, едины бывают только заговорщики.

Под ее взглядом у человека опять смешно скривилось лицо. Он поспешно сел боком, навстречу, и она бурно привалилась к нему, давясь от новых слез. Сейчас она нисколько не стеснялась. Блаженно закрыла глаза – и поскакали сине-золотые обручи, один за другим.

Очнулась Саша от резкого толчка. Это она вздрогнула во сне.

– Как слон, – сказал человек и сделал вид, что страшно испугался. – Прости, как слониха. Совсем забыл: ты никаких мужчин не признаешь!

Он улыбался ей, и лицо у него было несказанно доброе. Саша тоже улыбалась, вертела головой и щурилась, не разбираясь со сна. Совсем запуталась в этом мире. Непонятно: утро сейчас, день или вечер. И где она сейчас – тоже непонятно.

– Нагнитесь, – сказала требовательно.

Размотала его длиннющий шарф и завязала прилично, спрятав концы под пальто. На воздухе закружилась голова, горело лицо, щипало веки, опухшие от слез. Место было чужое, неприязненное, смотреть вокруг не хотелось.

Из переулка свернули в широкую улицу, всю перекошенную от ветра. Не очень густые толпы шли по мостовой – рассасывалась по городу демонстрация. Улица раздалась в огромную площадь. И это был другой город и другой праздник. Стояли столы, покрытые простынями, с лимонадом и пирожными. Прижались боками машины с откинутыми задниками. Женщины в белых халатах прямо с машин подавали сласти, мороженое, бутерброды. Всюду стояли люди с бумажными стаканчиками. Ветер пригнал такой стаканчик с вишенкой на боку прямо к Сашиным ногам. Дернулась, но не взяла.

Он поставил ее к ограде и вернулся с лимонадом и бутербродами. Солнце гуляло по другой половине площади – на их стороне было даже морозно. От лимонада Саша начала дрожать. Человек заметил и заставил ее проскакать на каждой ноге по очереди через площадь. Сказал, что вот эта длиннющая улица непременно упрется в Технологический институт и что идти осталось не так уж много.

Ходили дети, обвешанные шарами, трещотками, свистульками, раскидаями. Многие уже пресытились дарами и возвращали родителям. Себе же оставляли что-нибудь одно и тут же извлекали из игрушки ее самые яркие свойства. Саша углядела что-то уж совсем диковинное, сокровище именно этого Первомая. Мальчик крутил за лакированную ручку изумрудный шар. Там – перекатывалось, мерцало, трещало и вдруг давало острую вспышку. Одной такой игрушки хватило бы на целый праздник! Но умом и опытом Саша понимала, что добыть ее – редкое везенье, и уж конечно не сейчас, после демонстрации.

Их втягивало в ту улицу, деловую и мрачную, ноги сами шли за толпой. Там в солнечном далеке уже позванивали трамваи. О! – человек поднял палец – вспомнил! – развернулся, преодолел толпу и пошел по стеночке вбок по скруглению площади. Что-то там видел и тайно улыбался.

Обнаружился круглый скверик с тоненькими деревцами, привязанными к колышкам. Кругом застыли в напряженном любопытстве спины. Быстро оглядевшись, Саша заметила, что особенно оживленно распродажа праздника шла вдоль высокого парапета, за ним росла гигантская церковь – целый городок с кучей куполов, больших и маленьких. Торговали там с панели, разложив игрушки и всякие вещицы на мешковине. С парапета свисали ярко-расписные и вроде бы из бархата коврики – Саша взяла на заметку. Ей стало вдруг жарко и сразу холодно. С мольбой взглянула на человека.

– А ты как думала? – усмехнулся он. – Что я, совсем тупица?

Саша сказала торопливо:

– У меня есть деньги.

– И у меня, – шутливо откликнулся человек. – И наверное, побольше.

Вошел в толпу и вернулся с двумя глиняными петушками, зеленым и синим. Один отдал Саше – на выбор, и они оба, деловито общупав игрушку, подули. Звуки были булькающие, кроткие. То, что надо. Пронзительных свистулек Саша не терпела – били по нервам.

Хотел опять нырнуть, но Саша не дала. Идиот! Конечно, тупица. Как не понять, что половина удовольствия уходит от нее! Сама должна смотреть и выбирать. Изловчилась и выдралась из толпы к газону. Ходила мимо лотков и просто мешков на земле, оценивая и выбирая. Человек нашел ее не сразу, попытался шутить, отвлечь, даже пощекотал слегка – она не отзывалась.

Наконец, выбор сделан. Свои деньги решила пока не трогать. Оставить на самый ошеломительный случай, раз человек так добр. Не так-то часто встречаешь на улице чужака, который дарит тебе что захочешь.

Сдерживая дрожь, она указывала парящей рукой, и он покупал. Два оранжевых размахая, но в разных – сверху – блестящих нашлепках. Прежде чем купить их, Саша проверила прочность резинки. Знала, как быстро они выходят из строя. Деревянный пистолетик с пробкой на конском волосе. Губную гармошку. Резинового пупса с челкой и удивленными ладошками. Цветастую копилку в виде зайца с торчащими ушами. Между ушей человек бросил монетку и сказал: «Так начинается капитал». Складень-трясучку на двух палочках – между ними дрожал красно-синий бумажный студень. Саша знала – игрушка с дефектом. Если палочки чуть дальше развести, бумажные кружевца рвались и больше ни на что не годились. Трагедия. Но за чужие деньги можно рискнуть. «Хочу!» – сказала Саша твердо. И он купил.

Карманы оттопыривались, но остановиться она не могла. Свыше сил. Перед каждой игрушкой говорила, что деньги у нее имеются. Но наверняка знала, что заплатит он.

– Только не подумайте, – говорила Саша, сияя от счастья, – что я жадная. Ведь праздник. И у всех давно игрушки.

– Что ты, что ты – сама придумала, – утешал человек и подводил к следующей торговке.

Купили семечек, гимнаста на палочке, последнего. Невероятное везение! – его уже взяла женщина, вертела в руках, колебалась. И Саша выхватила у нее из рук! Стоил недешево, конечно. Саша предпочитала не слышать цен – так подарки были радостнее. Зато не соблазнилась на мотки гофрированной бумаги – тоже редкость! – но ужасного цвета: бордо и синьки.

Стояло ведро, и в нем – искусственные, облитые воском цветы. Они были лучше живых, в сто раз лучше, в тысячу, несравненно красивей, натуральнее живых! Например, голубые махровые розы, или тигровые лилии, или васильки – такие же на ощупь колючие, как летом в поле! Невероятно, но были в ведре и пионы – с крепкими лбами типичных пионов, и лепестки в них были набиты так плотно, как сельди в бочке. Они пахли! В этом Саша могла поклясться, но человек не верил, смеялся и тянул ее от ведра. Она упиралась, давала себя увести, и тут же подходила снова, с другой стороны, вставала на цыпочки, как бы разглядывая новую диковину. И человек, видевший ее насквозь, купил-таки букетик ландышей с желтоватыми твердыми головками и зеленой проволокой-стеблем прикрутил к пуговице на ее пальто.

Теперь она ничем не отличалась от разряженных довольных детей, гуляющих с родителями. И даже многих превосходила. В карманы уже не влезало, хотя она и выбросила часть ранних приобретений – все фантики, ручку от куклы, мятые цветы, а «Мишек в сосновом лесу» съела, но без удовольствия. Слишком большая и сытная конфета. Следовало ее есть постепенно, частями.

Главное, не было шаров. Саша встала на ограду за спиной цыганки с семечками, зорко оглядела площадь. Нигде не мерцало веселое облако. Она это предчувствовала. Что-что, а шары бывают только в начале праздника.

Но человек успел пошептаться с цыганкой, у которой они уже купили сахарного всадника на палочке. Раскрыв ладонь, показал Саше смятый комочек. Будущий шар. Хотя и нелегко угадывалось превращение вялого лоскутка в упругое парящее чудо. Наверняка цыганка запросила слишком много. Саша знала, как повышаются цены к концу праздника.

Человек уводил ее из толпы, а в ее планах было добежать до церковного парапета и посмотреть, что там разложили на панели.

– Дяденька, дяденька, скорей идите сюда!

В мешке переливалось и вроде позванивало. Бежал оттуда синий блеск. И у Саши в голове звенело на нестерпимо высокой ноте. Щеки горели, она прижимала к ним по очереди холодную свистульку.

Человек заглянул в мешок и раздельно произнес:

– У тебя уже есть, не суетись, посмотри внимательней.

– Нет-нет, не обманывайте, ну взгляните – какие хорошенькие! – лепетала Саша, видя только блеск, переливы и синий звон.

– Кто – они? – раздельно сказал человек и, найдя ее руку, крепко сжал в своей. – Ну, что?

Саша наклонилась – и все потускло разом. Лежали в грубой мешковине синие и зеленые петушки-свистелки, первая их покупка. Саша присела на корточки и уставилась в асфальт. Стыдно было нестерпимо.

7

Они входили в ту улицу. По пути Саша переложила часть игрушек из карманов пальто в нагрудные карманчики на платье. Для удобства, и чтобы человек не заметил, не подсчитал, сколько ей накупил. Доброта его, невероятная щедрость вызывали в ней такое счастливое смятение, что она не решалась взглянуть на него. Обхватив его руку, Саша так и шла, повиснув, не давая человеку поглядеть ей в лицо. Потерлась щекой о колючий его рукав, горько пахнущий на уличном морозце. Захотелось его поцеловать. С мамой они всегда – в разнеженность и ласку – целовались и сильно обнимались.

Раздумала. Просто так, на всякий случай сдержала себя. Ни к чему это. Взамен спросила:

– А вы вправду стихи пишете?

– Ну, хитрюга! – удивился человек. – Тебе ведь ни капельки не интересно.

В карманах она ощупывала подарки – все не могла усвоить порядок, в каком они лежали. Глаза шныряли по всем закоулкам, просвечивали насквозь людские скопления. Именно сейчас, когда заложена основа, можно натолкнуться на самый сюрприз.

– Я, может быть, стихи люблю, – пробурчала Саша с максимальной искренностью.

Шли молча. Но вот он оживился. Был дико одинок, конечно, и нуждался в одобрении.

– Зачем мне врать? Пишу, конечно. В стихе можно выразить мысль. В прозе бы никак не смог. Как начну обсказывать, вокруг да около, мысль и утекает. А в стихе ее можно поймать, слышишь? Она топорщится, бьется, как рыба в тазу. А ты ее уже прижал, вбил в стих, и остается только последние обходцы сделать. Это-то самое трудное, но и наслаждение здесь – высшее. Я хохочу от радости, кулаком стучу в стены. Сяду к столу, строчку нацарапаю – опять хожу и скулю, как дурак. Ты бы на меня посмотрела! А раньше, когда самое время для стихов было, что писать – не читал. Не любил.

– Дяденька, – Саша искательно заглянула ему в глаза, – прочтите стишок.

На углу, под низким балконным навесом, колыхалась толпа. Как Саша ни изворачивалась – ничего не видно. Толпа стояла плотно и прямо, как стена.

– Ну почитайте стихи, что вам стоит, – нервно бормотала Саша, отыскав в толпе небольшую прореху. И снова ничего не увидела.

– Да нет, стих у меня простой, грубый, мужицкий. Не для тебя. К тому углу мы подойдем, не волнуйся. А вот стишок как раз для тебя, я его любил в детстве:

Артишоки, артишоки

И миндаль, и миндаль

Не растут в Европе, не растут в Европе.

Очень жаль, очень жаль.


Милая песенка, но сейчас Саша отмахнулась от нее. Человек взял ее под мышки и поднял над толпой. Внизу творилось что-то необыкновенное. В клетке, высокой и просторной, как дворец, с купольной крышей и узорчатой дверцей, прыгали по жердочкам птицы. Стояла мисочка с водой и другая – с семечками. Туда от птичьей толкотни слетали крохотные перья.

В другой клетке, узкой и длинной, обыкновенной, смирно сидели белые мышки с красными глазами-бусинками и двигали хитрыми пучочками усов. Саша подлезла под толпу и очутилась перед звериным уголком. Постепенно остывала. Купив мышку или птичку, больше не на что было рассчитывать, а бежать домой и заботиться о них. Вернулась к человеку и разочарованно покачала головой. Чувствовала себя независимо и гордо. Ничего не просила, не попрошайничала, вела себя достойно.

Но была другая беда, и Саша не знала, что придумать. Идти пыталась нога за ногу, вертелась на месте, вся сжималась и останавливалась внезапно, разглядывая дома, пока человек не сказал:

– Что ты все корчишься? А-а, понятно. Я тоже давно хочу. Сейчас сообразим.

Подумал и, подхватив Сашу на руки, быстро пошел вбок, через проходной двор на безлюдную улицу – к домику с решеткой и округлыми лесенками вниз с обеих сторон. На синих шарах над дверьми белели буквы «М» и «Ж». Чудесно, по-летнему воняло масляной краской. Саша кубарем скатилась к своей двери, перекрещенной двумя досками. Мелом размашисто написано «Ремонт». Человек, смеясь, подымался по своей лесенке. Саша надулась и была готова в рев.

– Сейчас, сейчас придумаем. Вот только сориентируюсь. Впрочем, выход один.

Снова пристроил ее на руках, пробежал, пыхтя, до подворотни и свернул в черный, после улицы, двор. Солнце сюда не заглядывало, даже отраженное. Стояли ровными рядами заплесневелые поленницы, подвязанные где крепкой веревкой, где проволокой. Потянуло лесной, во мху и сладких дудках, глубиной. Всё из березы – классные дрова, одобрила Саша. Им с мамой больше доставались из болотной сосны, а то осину и ольшняк подсунут – не горит, а чадит, и с угаром. Человек спустил Сашу к подвалу с замком на ржавых, из листового железа, воротах. И стал спиной, как сторож.

Мир снова был прекрасен. Восхитителен! Желание продолжать праздник и искать сюрпризы удваивалось.

– Всё в порядке? – Человек отошел, давая ей вылезти.

– А вы? – тактично прошептала Саша и крепко вжалась в его рукав.

– Мне что, могу терпеть хоть сутки. Железный мочевой пузырь. Ну-ка, Сашенок, отпусти.

Размотал шарф и, подав конец Саше, поддел с другого крученую нить. Потянул, шарф сморщился, и нить оказалась у него в руках. В шарфе обозначился сквозной пунктирчик, как ручеек. Потом он надувал шар, боязливо отстраняя от себя.

– Хватит, дяденька, лопнет! – пищала Саша, закрывая от страха глаза.

Когда шар стал голубым, плотным и длинным, как баклажан – им повезло, такие шары были редкостью, – Саша несколько раз обернула ниткой лоскутную попку внизу.

Шар скрипел и брыкался в ее руках. Человек оглядел ее и рассмеялся: «Настоящий коробейник!» Саша хотела обидеться, но он объяснил: торговец, весь обвешанный своими товарами. Привязал шар к пуговице на ее пальтишке – пониже той, где был букетик ландышей. Достал откуда-то хозяйственную сетку, взял у нее часть игрушек, сласти – и понес. Она вздохнула с облегчением – освободились руки!

Теперь у нее было все, что полагается ребенку в Первомай. Теперь она могла, не суетясь, гулять с этим человеком, которого все, наверное, принимали за ее отца.

– Вы очень хороший, – быстро сказала она. – Лучше вас просто нету. Вы – чудо.

– Ты дурочка и ничего не понимаешь. Я – взрослый, ты – ребенок, ведь так?

– Ну, так.

– Должен взрослый детина выручать ребенка из беды, а? Кому еще игрушки покупать? Не себе же.

– Столько истратили на меня. Просто неудобно.

– Чепуха. Что деньги!.. Хотя эти мне дороги. Гонорар. Это, знаешь, как бы получка за стихи. Запомни на всякий случай мою фамилию. Может, вырастешь, а у меня книжка выйдет, почитаешь и день этот вспомнишь.

Он раздельно произнес свою, безвозвратно утраченную Сашей, такую простую фамилию. Даже имени его она не знала. Сколько сборников потом перебрала, надеясь, что наткнется на знакомое. Так и не вспомнила никогда.

8

А пока они проходили мимо странной женщины. Она ходила взад и вперед у решетки больничного сада. Гуляла не спеша и как бы бесцельно. Но Саша знала – это не так. На сгибе локтя висела корзина – в таких носят грибы из леса. Саша подошла вплотную и на секунду в корзине проблистало – нежно и лучисто. Зачарованная, Саша пошла дальше. Но вскрикнула и обернулась.

– Вот, вот! – сказала она возбужденно.

– Что такое?

Он взял Сашу за плечо, но она вырвалась и вернулась к торговке. Та уже стояла, прислонясь к решетке, выставив на бедре корзину. Лениво и усмешливо оглядывала прохожих.

Саша знала, отчего бабенка так кобенится – в корзине были слишком дорогие игрушки. И не игрушки вовсе. Годились для взрослых. Украшение дома. Поставить на этажерку, на комод. Драгоценная безделка. Только посмотреть, наглядеться вдоволь. Подержать, хорошо бы, в руках.

Мама запрещала даже приближаться к этому чуду. Сердилась, когда Саша решилась попросить. «Три дня можно прожить на эти деньги», – говорила мама возмущенно.

– Дяденька, я посмотрю?

Он кивнул. Хитроумно обошла торговку, заглянула сзади в корзину. Там кротко сияли и нежились на голубеньком ситце шары из толстого стекла с алмазной крошкой. В шарах изгибались бирюзовые стебли, мерцала зеленая жирная вода, покачивались в лад с бурым камышом два лебедя – черный и белый.

Всё живое! Саша и не сомневалась – ни раньше, ни сейчас. В крохотном аквариуме живые лебеди даже вращались, толклись, терлись друг о друга. Водоросли гнулись от волн. Перемещался на дне песок, катились ракушки.

Заметив Сашу, женщина с прежней усмешкой прикрыла корзину локтем, перехватив повыше. Чудо угасло. Чудо чудное. Диво дивное. Саша всю женщину обошла с хитрыми маневрами. Но неизменно натыкалась на локоть и ленивую усмешку, которая ее бесила.

– Купи-купи! тогда и посмотришь, – дразнила торговка.

Саша изнемогала. Хотелось потрогать, налюбоваться всласть! Ей в голову не приходило, что таких крошечных лебедей в природе не бывает. Это был маленький, равномерно уменьшенный по природным законам живой мирок, запрятанный в стеклянный шар молочной голубизны. Как городок в табакерке, который отложился в Сашиной голове настоящей былью. Она не помнила и, читая, убрала конец – как мальчик тот проснулся.

Оглянулась, ища человека. Он подошел, и женщина перенесла свою усмешку на него. Саша, растерянно краснея, оглядела человека. Поняла, что его лыжная шапка, шарф, расхлябанные ботинки, желтое опухшее лицо и багровые, без перчаток, руки, может быть, и неприличны. И на миг застыдилась его перед этой всевидящей женщиной. Но только на очень короткий миг. Способ был один и безошибочный, много раз испытанный Сашей в школьных драках: сузив глаза, Саша в упор уставилась на торговку. Та заскучала и снова пошла вдоль решетки.

– Дяденька, – сказала Саша жестко, – мне бы посмотреть, живые ли они?

– Кто – они?

– Да лебеди эти и камыш. И почему нельзя посмотреть!

– Да, да, – пробормотал он, не глядя на торговку. – Боюсь, знаешь, денег не хватит. Не могла бы ты спросить, сколько?

Саша крикнула: сколько стоит?

– Не про тебя, – лениво отозвалась торговка. Сила ее презрения потрясла Сашу.

Человек, густо покраснев, шагнул к бабенке:

– Почем торгуешь?

– А по десятке, – цинично усмехнулась женщина, оглядев его с ног до головы.

– Держи.

Женщина открыла корзину, и Саша увидела – сферы были разные, небольшие и много крупнее. Торговка подала маленький шарик, но человек брезгливо толкнул ее руку и выбрал большой мерцающий шар на красной подставке. Настоящий аквариум! Лебеди вытягивали длинные шеи и целовались.

Он завернул шар в зеленый клетчатый платок и отдал Саше. Она несла за красную подставку и хихикала про себя от счастья, представляя, как будет по утрам рассматривать в солнце и вертеть это дивное диво.

– Вы даже не представляете, – говорила она, – как я вам благодарна. Мы придем домой, и мама отдаст вам все деньги, до копейки. Честное слово. Вы у нас погреетесь, посидим, чайку попьем. Папашу не бойтесь, он не скоро притащится, я это точно знаю.

Она висела на его руке, искательно заглядывала в глаза, задабривала изо всех сил. Больше просить не будет. Все уже куплено и еще добавлять – настоящий разврат. А этого Саша не любила. Все равно что схрупать сразу полную жестянку монпансье.

– Мама вам так обрадуется! – тараторила Саша под ребенка. – Я ей скажу: смотри, кто меня спас. Могли задавить на дороге. Нет, не скажу. Она чуть что – в слезы. И от хорошего, и от плохого. Нервы все, нервы. Лучше выложу ей все подарки. Пусть видит, какие есть люди добрые. Добрее родного отца. Она вас всего зацелует!

– Ну уж и зацелует.

– Она всегда целуется, а вы, пожалуйста, не вырывайтесь. Тогда рассердится. Опять же – нервы. Все на нервной почве – и у нее, и у меня. Сколько ей радости за жизнь с папашей перепало? Нисколько. Мама очень за все благодарна, за любую добрую мелочь. Даже слишком, по-моему. До приторности. Сама это знает, но остановиться не может. Все спасибо да спасибо, и по многу раз. А потом злится на себя и на тех, кто был к ней хорош. Уж лучше, говорит, не надо. Ничего мне от людей не надо. И – в слезы. Нервносумасшедшая! За все вам заплатим, дяденька. Вот только этот чудный аквариумчик вы мне сами подарите, ладно? Мама бы ни за что не купила.

– Я все тебе дарю, дуреха. Вырастешь – рассчитаемся.

Он выгреб из карманов мелочь. Водил пальцем по ладони – нет, не хватит! – и полез, раскорячась, в брючный карман. «Жди меня здесь!» – и спустился в подвальчик. Саша поняла, привалилась к стене и стала считать, а заодно испытывать свои сокровища. На дне кармана что-то шелестнуло. Деньги! Она совсем забыла. «Отдай сейчас же, слышишь!» От борьбы с собой Саша вспотела. Велик был соблазн получить столько подарков, да еще и деньги сохранить.

Потом Саша сочла, сколько он потратил на нее. Вышло много, так много, что неловко, тягостно как-то. И вместо благодарности Саша ощутила к человеку неприязнь, какое-то от него отдаление. Съёжиться, тихонько шагом до угла – и бегом от него как можно дальше!

Но хлопнула дверь в подвальном магазине. Человек вышел грустно веселый, с конфетой-хлопушкой в руке. Держал ее за хвостик, и до Саши не сразу дошло, что конфета.

– Не дуйся, Александринка, надо же праздник отметить. Тебе – игрушки, мне – полстаканчика. Больше не позволяю.

Наклонился, с силой прижал ее и поцеловал, со слюнями, в щеку. Саша тут же брезгливо оттерлась. Поцелуйчики!

– Все вы, девчонки, смешные и глупые, но мальчишки в сто раз вас беззащитней, это точно. Все игрушки разместила? Теперь пойдем скорее, и я сдам тебя маме. Она, похоже, сильно беспокоится.

– А вы к нам точно зайдете? Оставайтесь до вечера. Ну, пожалуйста. Сходим на салют. Маме скучно одной.

– Вдруг твоя мама, наоборот, рассердится на меня? Так бывает – когда переволнуешься.

– Что вы, что вы! – Саша перегородила ему дорогу. – Мама будет вам очень рада. Она, наверное, уже сделала «наполеон» из кукурузных хлопьев – просто объедение! Потом – мы с вами ужасно голодные. А дома – полный обед! И знаете, дяденька, у нас есть шапка хорошая, лишняя – из мутона. От папаши. Вы не отказывайтесь, папаша ее совсем не носил. Все привередничает – не тот фасон, солдатская ушанка! А вам она точно пойдет.

– Да нет, шапка у меня есть. Зачем мне шапка!

– Но, дяденька, та лучше.

– А эта чем плоха?

– Она вам не очень идет. Голову смешно обтягивает. И вообще это лыжная шапочка.

– Ну и дурёха ты, Сашонок! Есть у меня шапка, и другая есть. И хватит об этом. Кто твоя мама, кем работает?

Саша ответила, помедлив. Не так-то легко было выбрать для мамы привлекательную профессию. Мамина – инженер-экономист, а в общем, бухгалтер – его бы не прельстила.

– В библиотеке, на абонементе. Она любую книгу может взять и держать сколько хочет. Знаете что, вы ей стихи почитайте. Она Пушкина всего наизусть знает. Мама с соседкой нашей – она известная актриса, в Пушкинском театре, Лисянская – слышали? – она папаше пощечину закатила за маму, а он ей горящий окурок на лбу прикончил, такой подонок! представляете – это актрисе-то, ей с такой блямбой на сцену выходить! – так вот, мама с Аней Григорьевной в Пушкине соревнуются – кто больше прочтет без запинки. Пожалуйста, почитайте маме!

Человек был смущен и в сомнении. Он, конечно, простоват. Не настоящий мужчина. Саша не могла бы сказать утвердительно, хотелось ей такого отца или нет. Уж очень он ей поддавался.

В карманах уплотнилось, вещички притерлись друг к другу, и только справа оставалось место вдоль шва. Пустота эта раздражала Сашу. Вот газетный киоск. Она встала на цыпочки, разглядывая что внутри. Шар мешал ужасно, лез в лицо. Дурацкий длинный шар – почему не круглый, как все шары! Отпихнула щекой.

– Как, твоя душенька еще не довольна? – Человек стал шутливо оттаскивать ее от прилавка.

– Всего 85 копеек! Очень нужно.

– Да что там?

– Блокнотик. Хочу записать ваше имя. И стихи туда впишите на память.

Блокнотик был миниатюрный, новинка, в розовом зернистом переплете – под мрамор. Саша представила, как рисует розу с шипами и пеной лепестков – не отрывая руки – на гладко-твердой прохладной бумаге.

– Мама вам заплатит, за все заплатит! Купите, и правда дешево.

Старушка в очках с дряблой улыбкой смотрела на них из окошка. Человек густо покраснел, засуетился. Наконец извлек из внутреннего кармана мятую, тряпичную какую-то бумажку.

– Блокнот, пожалуйста, вот этот, и тот карандаш.

Саша и не знала, что продаются такие карандаши. Он был идеально заточен. На конце торчала круглая резинка в жестяном ободке. Человек приспособил блокнот к стене и вписал куплет про артишоки и что-то еще. Но Саша тогда не прочла от волнения. Примерила блокнотик к карману – он точно скользнул в прореху и заполнил ее. Высший душевный покой. Карандаш она несла отдельно. Он был как маленькое копье.

Их улица, уже давно не трущобная, домами не стиснутая, а просторная и разливная, подала влево и еще расплылась, как в поклоне, перед длинным дворцовым домом, где было много окон, решеток и дверей.

– В последний раз передохнем, – сказал человек, и вслед за толпой они влились в огромный звучный зал, где сесть было некуда, а потом, по переходам, в зал поменьше – там на стенах висели картины со старинными деревьями, людьми и паровозами, – уселись на удобные деревянные лавки, и только тогда Саша узнала:

– Это Витебский вокзал. Вот здесь, в этой комнате, мы ночевали с мамой.

– То есть как ночевали? Ждали поезда? Куда-нибудь ехали?

– Да нет, мы спали здесь, пока нас не выгнали. Вот на этих скамейках. Папаша часто хулиганит ночью, когда напьется, и спать не дает. Или он ждет, что за ним придут, а мы ему, видите ли, мешаем. Когда придут – он рысью на черную лестницу и убежит. В кухне дверь на черный ход всегда должна быть открыта. Я хотела закрыть, а он говорит – убью, как Маттео Фальконе! Ну и гонит нас ночью на улицу.

– Как, и зимой?

– Глупость говорите! Что он, выбирает время года? Выкидывал нас на мороз, и в снег, и в слякоть. Мы идем по улице, плачем, не знаем, куда деться. Никто уже не пускал к себе – ни мамины приятельницы, ни дядя Боря. У всех по многу раз бывали. Понять их можно. Мама говорит: Сашка, давай спасаться! Давай несчастье в счастье превратим – какая разница! Смотри, вот чертоги Снежной королевы. А тогда снег шел – не шел, а валил, сухой и крупный, с отдельными снежинками. Под фонарем – все серебряное, и идем мы с мамой уже по щиколотку в снегу. Мама шепчет: Сашок, какое счастье! – нас одних Снежная королева пригласила. Смотрю: никого, так тихо и светло – как в сказке. Мама запела вальс снежинок – знаете, та-та-та-тата, – и мы танцевали под снегом. Согрелись. И спали во дворце.

– В гостях у Снежной королевы?

– Да нет, в настоящем дворце. Их много, только выбирай! Дворец пионеров, Дворец культуры, Дворец офицеров, я не помню всех, где мы спали. Но нужно с паровым отоплением. Это мама придумала. Чтобы несчастье в счастье превратить. Смотри, говорит, сколько кругом пустых домов. Никто в них не живет, такая ценная жилплощадь пропадает. А нам с тобой негде голову приклонить. И это очень хорошо. Запомни, Сашка, раз и навсегда: ничем не надо владеть человеку. И чем он бедней, тем богаче. Видишь, говорит, какая ты богачка: все эти дома – твои, дворцы – твои, театры, музеи, фонтаны – все твое. Хотя бы на ночь. Но если подумать, то навсегда. А так человек за свой угол держится и ничего вокруг не видит, верно? Верно-то верно, но я спать хочу, мне завтра в школу. Ну и пойдем в какой-нибудь дворец. Идем по снегу, а в сугробе – мертвый. Ну, пьяница замерз. Мама говорит: вот видишь, как повезло его семье, а наш дома ночует. И пришли во Дворец офицеров. Там полно мягких диванов, ковров, деревья в кадках. Всегда там высыпаюсь. Мы заранее приходим до закрытия, прячемся, а потом – как у себя дома. Но свет не зажигаем никогда.

– Неужели ни разу не попались?

– Да много раз. А что с нас взять? Несчастная женщина с больным ребенком. Пьяница-муж. Мороз на дворе. У ребенка – воспаление легких, или уха, или мозга. И вообще – хронический недосып. Я ведь никогда не высыпаюсь. Мама все так жалостно расскажет, нас даже пожалеют. Ни разу в милицию не сдали. У мамы правило: никогда не лезть туда, где деньги или ценности какие, – никогда! Опасно. Только в общественные места. Это и есть дворцы.

– Ну, Сашок, повезло тебе с мамой. Мне бы такую!

– Еще не всё. Зимой мы связаны, и выбор небольшой. Зато когда тепло – у нас раздолье. И никаких проблем. Ночуем на чердаке, в своем доме. Там очень уютно, и на свежем воздухе полезно. У мамы есть свой ключ от чердака. Да столько мест! – только умей выбирать. А мама умеет. Знаете, где мы с ней спали? Не поверите! В Летнем саду, в зеленой сторожке при уборной, открыть ее легче простого. Или на пристани перед Летним садом, надо прийти до закрытия и спрятаться. Когда заметят – выгонят. А нет – спишь и качаешься на волнах. Я не люблю – свет в глаза, мешает спать, но мама просто обожает воду, волны, реку – она на Волге родилась. Запросто может Неву переплыть. Забыла! На корабле с парусами ночевали! Спустились по мостику в каюту – и никого. Чудесно выспались там до утра. Проснулись – опять никого. И на берег по мостику вернулись. Мама боялась, что ночью этот мостик уберут. Но это все по воскресеньям и праздникам. Далеко от дома. Мне в школу надо. Вот и старается мама что-нибудь поближе найти.

– И находит?

– Да сколько угодно! Она отчаянная – ничего не боится. Я боюсь, а она не боится. Если застукают, говорит, пусть знают, как при советской власти ребенок неделями не спит. Устала! Спать хочется. Вот бы на этой скамейке уснуть.

– Вставай, Сашонок, подымайся! пойдем скорее к твоей маме.

Солнце уходило за дома. Все меньше на улице детей, все больше пьяных. Саша валилась с ног, лицо пылало. Мука была – тащиться за ним. Как будто идешь на коленках – так ухайдакались ноги.

– Далеко еще?

Человек удивился:

– Твои места. Вот Техноложка, вот проспект, а от него, видишь, в ряд идут Красноармейские.

– Как смешно! Когда я потерялась, все спрашивали, где живу. Отвечаю: дом номер семь, потом – номер два. Какой именно, спрашивают. Я не знаю, только два и семь. А дом наш – два дробь семь.

9

Саша огляделась. Все чужое. Человек, наверное, спутал. И так и эдак, и забежала вперед – всё чужое, все незнакомое. Вдруг, попав на нужный пригляд, она узнала – перспектива мигнула знакомо. Через проспект, во второй переулок – и вот, отступя от угла, через «Булочную», их парадное. Кружение оборвалось, и Саша все узнала с неприятной трезвостью.

И день набирал свой нормальный ход. Синели трудовые сумерки. Праздник подходил к концу. На холоду все смотрелось отчетливо, едко: облезлые бока домов, грязнущий асфальт, закатные окна и крыши, скелеты деревьев в мишуре и соре, нацепленных ветром.

– Узнаешь? – Человек был взволнован и глядел на Сашу стеснительно.

– Где-то здесь, – сказала она.

– А ты уверена, что папаши нет дома? – спросил он вкрадчиво, как будто подлизывался к ней. Саше очень понравилось, что он заодно с ней употребил «папашу». И все-таки она не знала, что сказать.

Мама, конечно, волнуется. Отец – кто его знает! – может быть и дома. Пьяный вдрызг и злобный, как всегда. Но если шляется еще, есть шанс все скрыть, и мама так и не узнает. Инцидент с демонстрацией, как мама бы точно сказала, будет исчерпан. Папочка с дочкой за ручку возвратились с праздника порознь. И никаких из-за нее скандалов! Праздник кончался, это точно. Нервозные, непраздничные мысли. Впереди, правда, был салют.

– Пожалуй, я попью у вас чайку, – сказал человек неуверенно. Явно ждал ее одобрения. Но Саша промолчала. – Мне, знаешь, пару слов твоей маме сказать. Жди меня здесь – я мигом! Подержи-ка сетку, так в магазин неудобно.

Человек исчез в гастрономе. Саша теперь была как тот коробейник. Руки и даже локти заняты, топырились карманы изнутри и на пальто, нижнюю пуговицу пришлось расстегнуть, верхняя – душила. Осточертевший шар всё норовит в лицо – отпыхнула губами. Кое-что положила под резинку трикотажных, с начесом, штанишек. Тугая резинка – не выпадет! Мама всегда покупает не тот размер. Не больно-то заботится о дочке. Не коробейник – чучело гороховое! Вдруг игрушки ей стали противны. Все бы выбросила к черту! Ладно, не хнычь. Мама права: от нищеты, все от нищеты – оттого и глаза завидущие. Жалко маму!

Саша прокралась к витрине. Человек указывал продавщице на удлиненные желтые яблоки с румянцем, каждое – в гнездышке из папиросной бумаги. С ума сошел – такое разорение! Женщина осторожно, как яйцо, опускала яблоко в большой кулек.

Посмотрела на его спину, куда он закинул – таким вольным, молодецким жестом – концы синего шарфа. Сердце запрыгало, нежность порхнула.

Пригнулась – ниже, еще ниже! – мимо гастронома, комиссионки, кинотеатра «Знамя» (на всех сеансах сегодня фильм «Девочка ищет отца»), канцелярских принадлежностей, «Овощей-фруктов». Бурно протурила Международный проспект и с сердцем, застрявшим в горле, позвонила.

Открыла соседка. Саша на цыпочках прокралась мимо их комнаты. Послушала у дырки – тишина. Заглянула на кухню – и там мамы не было. И не лежал на их столе, на синем блюде, как полагалось в каждый божий праздник, «наполеон» из кукурузных хлопьев, дозревая до вечернего чая.

В чулане при кухне без двери, где спала домработница знаменитой артистки Лисянской, Саша вывалила из карманов, штанов и авоськи игрушки и спрятала под лежанкой: «Потом по частям перенесу…» Оставила ландыши, шар, свистульку и хозяйственную сетку – чтоб было похоже на правду. Папочка дочке купил в Первомайчик. И тихонько, чего-то пугаясь, приоткрыла дверь.

Мама сидела за столом лицом к двери, за круглым обеденным столом – он встал как раз посередине их удачно квадратной комнаты в 13,2 кв. м. На маме было парадное платье цвета бордо с перламутровой брошью у ворота. На синем фаянсовом блюде восседал «наполеон» с подтекающим с боков кремом, был нарядно расставлен полный чайный комплект на троих. У маминых ног на деревяшке притулился огромный медный чайник. Что поразило Сашу – чайник только что вскипел, шел пар. Откуда мама знала?

– Не закрывай, ты не одна пришла, – сказала мама.

– Мамочка, папаша не со мной, он попозже придет.

– Говорю тебе – не закрывай дверь! – раздраженно прикрикнула мама.

Так они и сидели за столом с открытой дверью. Потом мама стала всхлипывать, сморкаться, совать палец в уголки глаз. И вот не выдержала, упала на стол на скрещенные руки – Саша успела отодвинуть чашку – и зарыдала.

«Ля-ля-ля-ля», – напевала про себя Саша. С нее на сегодня хватит. Лицо человека, мягко-кареглазое, с милыми припухлостями, удивительно доброе и родное, представилось ей. Она всхлипнула, походила бестолково по комнате и выскочила на улицу.

Снова все сменилось. Мрачнело, холодело, небо убегало все выше. Капельные, светлые навернулись звезды. Человека нигде не было. Саша перебежала проспект, все вокруг оглядела. Не было его. Исчез, растворился в сумерках. Идет где-нибудь в другом городе, с этим не соединенном, думает себе и стихи сочиняет.

Еще раз нервно обежала кругом. Он исчез, она поняла – навсегда.

Вспыхнули огни и вместе с ними – красно-зеленые гирлянды поперек проспекта. Сияющая, сказочная уходила вдаль перспектива. Праздник все длился. Не приснилось ли ей все, что было с человеком? Можно и так считать.

– Надо веселиться, Сашка, – решительно сказала мама. Вытерла слезы и сделала веселое лицо.

Саша отдала ей пять рублей и сетку. «Пригодятся», – сказала мама и положила деньги в сумку, а сумку под матрас – от папаши.

Потом был салют. Ракеты, шипя, падали в воду. Зарево фейерверка раздвигало строгое космическое небо. Саша стояла на цоколе колонны, обхватив руками граненый ствол, и ждала, пальнут или уже нет петропавловские пушки. Изнемогала от этого бесконечного дня. Человек уходил все дальше и дальше во мрак ее памяти.

Ночью, когда уже спали, папаша ломился в дверь – злобный и, как всегда в пьянстве, буйный. Пришлось запереть его в комнате, а Саша с мамой пошли ночевать к Софке, маминой приятельнице. Это если она еще среди ночи пустит. Было совсем темно и пусто, гулко отдавались шаги. Город спал, и Саше стало кисло, слезно жаль себя и маму. Витрины того магазина светились. Саша заглянула и отшатнулась – такая мертвая неоновая жуть сияла в них!

Так и идет она, идет в моей памяти, жалкая, много о себе думающая девчонка – привереда, эскапистка, лакомка до природных зрелищ и видов. Сокровище мое, несчастье-счастье, пустое обещанье мне. Я вижу ее насквозь, она меня – слава богу! – не видит и не знает обо мне ничего. Так и идет она в моей памяти и никак не хочет раствориться в неплотной майской тьме, в городе дремучем и таинственном, как лес, – такого мне не увидеть никогда!

И я не могу забежать вперед и разглядеть ее строго, без скидок. В самом деле: обещало мне что-нибудь детство дикой силой своих раздирающих чувств? либо идет в моей памяти рано сбитая с толку девчонка с нечистой совестью, с умом изворотливым и мелким? Не понять…

Оставался на память потрепанный блокнотик в глянцевом, под мрамор, переплете. Он был сохранен мамой вместе с тетрадями и табелями ранних классов, чтобы Саша не забывала детство.

Первый листок она часто разглядывала как фотокарточку, проигрывая в памяти тот бесконечный сверкающий день. Там была песенка про артишоки и подпись внизу: «От золотой рыбки».

Елена Клепикова. Невыносимый Набоков