Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой — страница 32 из 49

«Химия, а не литература!» – мстительно заключил Коротыгин, подмяв и растоптав Набокова и с наслаждением шагнув через набоковский труп. Его нисколько не покоробила грубость некоторых его кулачных приемов в критике – слепой инстинкт выживания приказал ему Набокова уничтожить, и он это сделал сейчас. И так слишком долго тот торчал, как кость в глотке, поперек его писательского хода.

* * *

И – сработало, сработало отлично! Стайка особенно удачных фраз и целая золотая главка из Набокова прозвенели горестно недостижимым совершенством, но на этот раз они не задели его честолюбия, потому что, как он вдруг ясно осознал, цели Набокова в литературе были посторонними ему, как, впрочем, и набоковские средства для их добывания. Оттого, конечно, он так впустую промучился эти несколько месяцев, что пытался негодными для него – набоковскими – средствами добиться собственных, ни у кого не занятых целей.

Тут же вспомнил в лицо свою рукопись, пробежал с родительским пристрастием до неоконченной главы, которую, как он теперь понимал, и мудрено было кончить под ненароком усвоенную им чужую сурдинку. Одна фраза особенно резала слух своею выделанной фальшью. Фразу надо было немедленно истребить!

Упершись коленом, Коротыгин полез за рукописью в портфель, но встряли какие-то помехи, и он больновато проехался губой по металлическому обводу стекла. Автобус, о котором он напрочь забыл, мощно тряхнуло на скате с Литейного моста – неужели моя остановка? – и потрясенный Коротыгин обнаружил себя – не себя, конечно, а некий развинченный, суставами лязгающий автомат – на солнечно-морозной набережной с портфелем, неумолимо соскальзывающим из-под локтя в пах, с букетом из смятых страниц в кулаке.

Постоял, тупо глядя вслед автобусу, который легко подскочил на горбатине Прачечного моста и сиганул раскатисто вниз, к зелененькой летней пристани, прыгаюшей, как пробка, под толчками льдин. Это было из худших испытаний: внезапный выпад из реальности, провал в памяти о том единственном мире, который он любил страстно, до похотливых касаний, знать ничего не желая о мире ином.

Резко, с болью мотнул головой, и рокот жизни вокруг него – сначала отдаленный, глухой, но все усиливающийся и вот уже – гортанный, звучный, как плеск прибоя, – пробил его ушные перепонки: Коротыгин с маху нагнал местное время и пошел с ним в ногу – было еще утро, и даже раннее утро, после семи, солнце не забралось высоко.

По Неве плыли яркие, арктической чистоты и крупности льдины, присыпанные сверху рафинадным снежком. Так прозрачен и пуст был этот ранневесенний простор, что Коротыгину удалось проследить, как бурно сразились с ветром деревья на той, Петроградской стороне. Оттуда шло слитное сверкание стекол, шпилей, куполов, антенн, и коренастые красные трубы девятнадцатого столетия стояли на зеленых крышах, как грибы во мху. А совсем далеко, за Ботаническим садом, за фабричными трубами, водонапорными башнями и паровозными гудками, Коротыгин легко угадывал по вздутию ландшафта бурые сосны Поклонной горы и зелено-черные подвальные ели Шуваловского парка, где до сих пор по оврагам, наверное, полно зернистого жирного снегу.

Отлично знать свой город! – куда свернуть, в какую подворотню сунуться, в каком дворе укромно отсидеться, за какую колонну спрятаться. Он как-то задумал, да все не написал, рассказ из жизни среди колонн.

И точно: куда ни пойдешь в этом городе – непременно упрешься в колонну. Но не в южный лес колонн, спасающих от зноя, а в литой полярный столб упрешься, до него и дотронуться небезопасно – такой крутой лед излучает, так жутко сверкает в красном декабрьском солнце кристаллическим инеем и всем своим полированным гранитным составом! И местный житель, поскуливая как собака, кружит и кружит по ледяному городу в достижении войлочной двери, за которой – родимый чад коммунальной квартиры, а навстречу ему – все колонны, да обмороженные колоннады, да многоколонные снежные портики, и набережные – из одних колонн, и даже сортир колоннаден, и сам воздух, скрученный крещенским морозом, стал твердью, встал в улицах колонной, которую надо пропарывать лицом и дышать в воротник, чтобы не задохнуться от стужи, – и нет тебе жалости и пощады в беломраморных залах ленинградской полярной зимы!

Ведь что такое колонна? – приукрашенный столб. И каких только столбов нет в Ленинграде! – триумфальные и с рострами, штукатуренные и граненые, римские и советские, мещанские и дворцовые, курортные и – по кладбищам. При больнице, гараже, билетных кассах полагаются колонны. И даже курчавых семитских колонн – невпроворот. Хоть и здорово им не по себе при здешней слякоти как в небе, так и у изножья. И можно услышать их стоны, когда посыпет снег в начале мая: «Как северно, мой друг, и как полярно!»

Много у него набралось впечатлений для этого рассказа. Как к весне грохаются на панель сосульки с коринфских капителей, как колюче, слюдой и кварцем, вдруг просияет колонна в желтом апрельском луче, как никогда не удалось северному солнцу не то что раскалить, хотя бы слегка нагреть колонну, как к лету местный житель обзаводится привычкой полуобнимать колонну на ходу, охлопывать ее учащенно по талии, колупать ее дикий камень, засматриваться ввысь – где, подсадив к небу ангела в бабьем платье либо крылатых гениев победы, колонна исполняет свое назначение и улетает – в сизость, сырость, рябь.

Да почти все зодческие фантазии здесь опирались на колонны, подымались с колонн. Как эта вот новоиспеченная четверка богов на римской колоннаде Биржи – девица Навигация с Меркурием и реками. Какая это была свежая, выпуклая, откровенно утилитарная мифология, застигнутая на полпути превращения, так что реки, Нева и Волхова, еще не успели отвердеть в поэтический символ, никакое воображение не справлялось с их текучим естеством, и северная железистая вода хлестала в прорехи аллегорической формы – вместе с тиной, щурятами и рачьей скорлупой.

И что за мука, хотя и отрадная мука, – проходя случайно по набережной, напарываться у каждой выносной колонны на мальчишку, с которым если что и связывает тебя, так эта обезьянья сноровка, которую уже не к чему применить: обхватив руками граненый ствол, крепко вжаться в колонну щекой и отчаянно, умильно ждать, пальнут или уже нет петропавловские пушки, пока ты тут опасно балансируешь на цоколе дорической, каждой своей щербатинкой в лицо знакомой колонны.

Случалось также, и не раз, пережидать совместно с голубями дожди за попутными колоннадами – и вообще это отличное, почти идеальное укрытие, когда в эпоху полового созревания следуешь тайком за маршрутом напрочь забытой школьницы, перебегая от колонны к колонне: через страшную, с головой выдающую открытость солнечного проспекта до спасительного припадания к очередной колонне на той стороне.

Разумеется, в рассказе не будет ни давки впечатлений, ни сюжетной мозаики – он давно завязал с этой низкопробной придыхательной прозой. А будет молодой человек, патриот империи, ходить по вечерам на свидание то с одной, то с другой колонной, видя в них гранитные опоры, крепила державы, уже не охватной ни глазом, ни рассудком.

* * *

Рассказ был готов. Щурясь от удовольствия, Коротыгин исследовал его отзывчивое начало, его узловатую, но и вязкую сердцевину, засасывающую читательское нетерпение, его глуховатый, на низких тонах, как бы изнуренный конец, подкидывающий читателю – по свойству всех удачных концовок – утешную иллюзию завершения, полного выдоха, родного тупичка, куда приткнуться. Так самодельная плотина перегораживает речку ровно на момент зрительного обмана, и вот плотина уже подмыта, разъедена, сметена, и речка еще бурливей, еще сердитей бежит в свое старое русло, а перед читателем, благополучно разделавшимся с рассказом, выскакивают еще больней, еще пытливей вечные обиды и недоумения из общей жизни людей вроде чеховского незабываемого «Мисюсь, где ты?». Господи, хоть бы достать ему эту Мисюсь!

Оставалось написать рассказ, но это уже мелочи. Название, пробное, – «Вид на Неву из-за Ростральной колонны». Снисходительно усмехаясь, Коротыгин полюбовался на свое детище (как любовно именовал свои «репортажи из коридоров Смольного» заведующий отделом публицистики в их журнале) в табачного цвета, экономических, листах «Авроры» с очень даже неплохими рисунками Вали Ушина, а впрочем, он бы еще поторговался за иллюстрации.

С авроровских страниц, не успев вовремя себя осадить, Коротыгин с ликующей стремительностью перескочил на второй этаж Дома книги, где дивно воняло свежим книжным коленкором. Прогулялся, сдерживая порхающий шаг, вдоль витрин с новинками, где оказалась и его только что вышедшая в типографии «Печатный двор» среднетяжеленькая книжка (сразу полез в Содержание, гордый своей способностью именовать главы, приметы, вещи). И его фамилия тисненым серебром лучилась с корешков книг, составленных на прилавке для продажи. Еще как бы расхватали – да в полдня! – и на миг стало трудно дышать от прилива авторского счастья, которое он слишком часто примерял к себе.

Болван! нудак! стыдно! – он подивился цепкости и убожеству своей утилитарной мечты. Неужели сотый раз твердить себе, что литература как такое ремесло вычеркнута из гроссбуха страны, вытравлена вчистую из всех углов, чердаков, подпольев и прочих смехотворных убежищ, куда она, бывало, мечтательно притыкалась и даже в виде прихоти или блажи уже не допускается, и вступать в борьбу за здешний чин литератора – все равно что с честолюбием и на полном серьезе тягаться с небытием. И пора ему, Константину Коротыгину, русскому писателю милостью божьей, признать, что с ним случилось, по этой самой милости, херово, когда он родился в стране, где просто отсутствовало поприще для применения его целенаправленных дарований, как если бы природа изобрела новый подвид рыбы, пустив ее по ошибке в хронологии в то место, где теперь пустыня вместо моря.

Что оставалось ему, с его писательской страстью, которую никак не обменять на другое, более доходное влечение, как не съехать с советского материка на свой остров (что не мешало ему время от времени совершать мечтательные набеги на материк) и снабдить его кое-какими оборонными укреплениями? Потому что не видать ему здесь дружелюбного Пятницу, а только – в экстренном случае – десант вооруженных людоедов, но он сделает все мыслимое, чтобы того не допустить.