Быть всюду – быть нигде.
Есть известная идишная притча про одного мешугге, которому обрыдли дом, жена, дети, вот он и отправился искать счастья на стороне. Ночь застала его в дороге, он устроился спать на земле, а чтобы не запутаться, поставил ботинки носками в том направлении, куда шел. Ночью был ветер и перевернул ботинки в обратную сторону. Наутро еврей продолжил свой путь. К вечеру приходит в местечко, похожее на его собственное, находит дом, похожий на его дом, из дома выбегает женщина, неотличимая от его жены, за нее цепляются дети, точь-в-точь его дети. Ну, еврей и решил остаться здесь. Но всю жизнь, до конца своих дней, тосковал по родному дому, который он оставил. Чем не формула эмиграции? Или ностальгии?
Без комментариев.
Фармацевтически я выровнял уровень холестерина в крови, нижнее и верхнее давления, биение пульса, работу желудка (как я мучился изжогами в российской моей юности!) и даже устранил (почти) нервные вспышки, сохранив творческие импульсы, – уж мы с моим психиатром бились путем проб и ошибок найти адекватное лекарство, чтобы я, с одной стороны, не лез в бутылку при каждой неурядице или когда просто что не по ноздре, а с другой, мой созидательный нерв продолжает функционировать, я творю, выдумываю, пробую бесперебойно на благо моей географической родины – вкалываю на Россию, в которой уже не был четверть века и вряд ли буду.
Не тянет что-то. Боюсь взаимного разочарования.
Тут ко мне пару дней назад на манхэттенской презентации моей книги подошла молодая поклонница и сказала: «Я вас представляла совсем другим» – и отвалила навсегда, провожаемая жадным взором автора-василиска: юная плоть, влажное междуножье и все такое прочее, о чем и говорить в мои далеко уже не вешние годы стыд: мимо. Это как Ницше выслал свою фотку датскому поклоннику и пропагандисту Георгу Брандесу, а тот, не скрывая раздражения, отписал, что автор «Заратустры» должен выглядеть совсем иначе. А еще на одном русскоязычнике передо мной присела девчушка на корточки, очень даже сексуально, и сказала, путая двух птиц – соловья с соколом, – что любит мои книги, особенно «Школу для дураков». Опять мимо. А другая, постарше, но еще не вышла из обоймы, наговорила мне кучу комплиментов – что здесь, в эмиграции, единственный продолжаю функционировать как писатель, что я – русский Пруст, и меня можно читать с любой страницы: похвала все-таки сомнительная. И еще добавила, что прочла только первые два тома Пруста, а потеряв девственность, утратила к нему всякий интерес. Не понял, какая связь. «Нет, ты не Пруст!» – вылила на меня ушат холодной воды Лена (уже дома). Кто спорит: я – Владимир Соловьев.
И наконец, комплимент, который я не получал ни от одной женщины:
– Мне доставляет физическое удовольствие ваш язык!
– Умоляю, не рассказывайте мужу.
На этих «язычниках» шныряют среди нас, пожилых самцов закатных лет, но все еще «стоиков», виагра не нужна, молоденькие, рослые, трепетные, как мотыльки, девочки, мокрощелки – короче, так и тянет присосаться к их юной, нежной, щедрой, влажной плоти и сосать, сосать, сосать, как вурдалак, их горячую кровь. Не обязательно кровь. Рядом, для подстраховки Лена Клепикова, которой лишь одной не дано прие*аться, спасибо за подсказ Пастернаку, у которого «приедаться».
Есть, наверное, нечто анекдотическое в таких вот пожилых откровенностях, но все в этом мире шиворот-навыворот, включая французский трюизм, потому что на самом деле все наоборот: если бы старость знала, если бы молодость могла. Я всемогущ именно теперь, когда точно знаю, что ничего не знаю. Привет известно кому.
Вот недавняя статистика, которую я вычитал в Guardian: большинство из полутора тысяч опрошенных пенсионеров в возрасте свыше 65-ти жалеют, что в их жизни было мало секса, мало путешествий, что они редко меняли работу и не сказали хозяину все, что о нем думают.
Само собой, больше фактов врут только цифры. А я не устаю приводить историю, рассказанную князем Вяземским в «Старой записной книжке», – о беседе за завтраком в суздальском Спасо-Евфимиевском монастыре про ад и наказания грешникам. Один из монахов, по светской жизни гуляка и распутник, «вмешался в разговор и сказал, что каждый грешник будет видеть беспрерывно и на веки веков все благоприятные случаи, в которые мог бы согрешить невидимо и безнаказанно и которые пропустил по оплошности своей». Вот так-то: сожаления об упущенных возможностях. Как уж не помню кто сказал, раскаяться никогда не поздно, а согрешить можно и опоздать. А Гор Видал утверждал, что никогда не надо отказываться от двух предложений: интервью и секса. Мне теперь перепадает больше интервью, чем секса.
Что остается? Как говорит Д. Г. Лоуренс, визуальный флирт. Нет, не платоническая, а визуальная, виртуальная связь. Что ж, с меня достаточно телепатических связей. Я кантуюсь не в Нью-Йорке, не в Москве, не в Питере, а внутри себя. Как Диоген – в пресловутой бочке, но только моя, увы, не в Древней Греции, а в современной звездно-полосатой стране. В любом случае, с меня довольно самого себя. Как Ницше, которого взял в эпиграф к этому отсеку: «…мне никто не нужен».
Стихи, а не философия. Кто их написал: Лермонтов или Гейне? Представляю, что их написал я, а Ницше совершил литературную покражу – с него станет. Все, что мне нравится в мировой литературе, написано на самом деле мной и является плагиатом. «Король Лир», «Книга Иова», «Царь Эдип», «Комедия» (не «человеческая», а «божественная»), Пушкин, Тютчев, Баратынский, Мандельштам, Пастернак и Бродский. Не целиком, но отдельные строки – безусловно, мои.
Да: литература как телепатия. Да: записка в бутылке, брошенной в океан. Стравинский: я пишу для самого себя и для моего alter ego. Меня несколько удивляет коммерческая товарность моих уединенных опусов, напрямую с их основными качествами не связанная, но исключительно с их боковым, а именно со скандалезностью, к которой, право слово, не стремлюсь, а токмо к самоудовлетворению (эпитет «творческому» опускаю). Если хотите, род литературного онанизма. Можно и этот эпитет опустить: «литературный». Онанизм и есть онанизм: любой. Секс с собой любимым. А скандал есть нечто производное и незапланированное, на что я нарываюсь, сам того не желая. Меня еще в Москве называли «возмутитель спокойствия», а один коллега из березофилов выразился еще резче: «Клоп, ползающий по телу русской литературы».
Давно те времена канули в Лету, и мне теперь нужны лекарства, чтобы поддерживать жизненный и творческий тонус на прежнем уровне, а я все еще «мистер Скандал». Даже во времена всеобщей литературной дозволенности в России. А если я иначе – с эмбриона, с фетуса, со сперматозоида – устроен? Считать днем рождения день зачатия? Миша Фрейдлин, с его каламбурами и перефразами на все случаи жизни, сказал мне, что куда хуже, когда в своих руках х*й толще кажется. Мне – никогда. «О если бы я прямей возник!» – в отличие от Пастернака, у меня никогда такого желания не возникало – ни в каком смысле. Не хочу быть прямым, а тем более выпрямленным, но до самой смерти скособоченным – как зачат, как родился, как рос, как вырос. Вот в чем дело – в скособоченности, а не в скандальности и желтизне. Отвергаю попреки и комплименты мне критиков как неверные. Мои тексты – не скандальные, а резонансные. Парадоксальность, оксюморонность – это и есть внешность моей скособоченности. Пусть Лена Клепикова и говорит, что не все парадоксы парадоксальны: парадокс, достойный Честертона! Вступить в противоречие с самим собой – для меня без проблем. В противоречии с собой не вижу противоречия.
Вот история аленького цветочка. Точнее, аленького плодочка. Сам удивляюсь: как же так? – я не узнал маракуйю, изысканный экзотический фрукт с маковыми зернышками в плодовой плоти. Вернувшись из Бирмы-Камбоджи-Таиланда, где ел ее каждое утро, предпочитая вонючему дуриану, искал ее потом повсюду в нашем куинсовском Китай-городе, показывая продавцам сорванную с йогурта этикетку, где она была изображена вместе с персиком, но в разрезе, да ее и не было еще тогда в китайских лавках, этой утонченной маракуйи, без которой мой рассказ Лене Клепиковой о путешествии был как-то не полон. Мне казалось, что достаточно показать ей маракуйю, дать вкусить этого странного плода, и она мгновенно ощутит всю сказочную прелесть нашего с сыном путешествия в Юго-Восточную Азию.
А потом, совсем недавно, пару месяцев назад, в китайских лавках появился странный фрукт размером и формой с лимон, киви или кактусовый плод (так и не вошедший в здешний гастрономический обиход), покрытый красными лепестками с зелеными заостренными концами, очень дорогой; я к нему приглядывался-приценивался пару недель, а потом просто взял и положил на пробу в карман в качестве, что ли, бонуса, тем более мы накупили в этом магазине зелени, фруктов, рыбы, креветок (для кота Бонжура, который их обожает) долларов на тридцать. А дома даже не знал, как к нему приступить – сдирать лепестки или разрезать? Вдоль или поперек? Разрезал поперек и мгновенно узнал мою маракуйю, но она стала за эти годы какая-то безвкусная. Разочаровала. Да и узнаваема только снутри. А на следующий день – понос. Плата за воровство? Расплата за стоглазую, как Аргус, память? Или это все-таки не маракуйя, по-латыни passiflora, плод страсти? Или другой сорт? Ведь и у вонючего дуриана есть окультуренный собрат по имени монтхонг, но без такой отталкивающей вони. Не знаю, и спросить не у кого. Разве что съездить еще раз в Бирму-Камбоджу-Таиланд…
А про аленький цветочек анекдот: «Привези мне, батюшка, чудище страшное для сексуальных утех и извращений», – а когда тот отказывает любимой доченьке, она вздыхает и говорит: «Хорошо, пойдем по длинному пути. Привези мне, батюшка, цветочек аленький».
Вот и я иду по длинному пути, сочиняя эту свою раздумчивую прозу.
Память моя хранит то, что никому, включая меня, не нужно. Вполне возможно, взамен чего-то важного, что я начисто позабыл. Не всегда помню, например, о чем я уже писал, а о чем нет – отсюда досадные повторы. Будучи как-то не в форме, не мог вспомнить в такси улицу, на которой живу: Мельбурн-авеню. Начал объяснять шоферу иносказательно: на этой улице водятся кенгуру, ехидны и чудом выжившая собака динго – и только тогда вспомнил. Не помню названия моих лекарств – их слишком много. Пару раз забыв закрыть кран – «течет вода из крана, забытого закрыть», – оборачиваюсь теперь, но не всегда вспоминаю чего ради. Моя память крепка как броня, но избирательна и капризна, нет-нет да дает сбои.