Что же до везения, то не только нам с Леной подфартило с нашими старшими современниками, но и – без лишней скромности – им с нами: стали бы они иначе с нами знаться на регулярной основе! Самый старый из наших друзей Анатолий Васильевич Эфрос регулярно звал нас на свои спектакли, ждал отзыва и сердился, если я не сразу, тем же вечером, откликался, и звонил сам. Вспоминаю, как после спектакля «Брат Алеша» заявил Эфросу своеобразный протест за то, что он лишил меня, зрителя, свободы восприятия: все первое действие я проплакал, а все второе переживал свои слезы как унижение и злился на режиссера. В ответ Эфрос рассмеялся и сказал, что он здесь вроде бы ни при чем, во всяком случае, злого умысла не было:
– Вы уж извините, Володя, я и сам плачу, когда гляжу.
Сам того не желая, я ему однажды «отомстил». Они с сыном ехали в Переделкино – Эфрос рулил, а Дима Крымов читал ему мое о нем эссе, только что напечатанное в питерском журнале «Нева». Вдруг Эфрос съехал на обочину и остановил машину:
– Не могу дальше, ничего не вижу.
Эфрос плакал.
Не знаю, что именно так его тогда зацепило. Вот уж воистину – над вымыслом слезами обольюсь…
А другой «старик», Булат Окуджава, мало того что каждую свою книгу и пластинку подписывал неизменно «с любовью», но слал нам благодарные письма из Москвы в Питер за наши статьи – так был тогда не избалован критикой. Особенно ему полюбилась статья Лены Клепиковой о его «Похождениях Шипова», но и мне доставалось от него: «Что касается меня, то я себе крайне понравился в вашем опусе. По-моему, вы несколько преувеличили мои заслуги, хотя, несомненно, что-то заслуженное во мне есть».
А уж о моих земляках-питерцах я писал и говорил первым.
1962-й – статья о Шемякине в ленинградской газете «Смена», о чем благодарный Миша не устает напоминать в своих книгах и интервью;
1967-й – вступительное слово на вечере Довлатова; 1969-й – эссе о Бродском «Отщепенство», которое потом вошло в «Трех евреев».
Нет, юзерами и меркантилами они, конечно, не были, ни в одном глазу, а дружили с нами просто так. Как и мы с ними. Помню, как Женя Евтушенко носился с моей статьей «Дело о николаевской России» о Сухово-Кобылине в «Воплях», – не уверен, правда, что с тех пор он прочел что-нибудь еще из моих опусов: дружба у нас базировалась на личном общении, а не на чтении друг друга. С Юнной Мориц у нас целый том переписки – чудные письма, не хуже ее стихов, часть я опубликовал в моем романе с памятью «Записки скорпиона», а недавно – в предыдущей книге этого сериала «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». Фазиль Искандер благодарил Бога (его слова), когда мы, обменяв Ленинград на Москву, поселились в писательском кооперативе на Красноармейской улице в доме напротив, окно в окно. Слуцкий в Коктебеле носил на плечах Жеку, нашего сына-малолетку, а Лене покровительствовал, когда к ней липла всякая шушера отнюдь не с любовными намерениями – так, обычные провокаторы и стукачи. Всех перещеголял в любви к нам Саша Кушнер: «Дорогим друзьям Володе и Лене, без которых не представляю своей жизни, с любовью». Не говоря уже о частых с ним встречах и дружеских его посланиях в стихах. Попадались забавные, хоть им и далеко было до поздравительного нам шедевра Бродского. Чем тесней единенье, тем кромешней разрыв, сказал бы Бродский о моей дружбе с Кушнером, которой всегда дивился и ревновал.
Все эти дружбы были на равных, без никакого пиетета, улица с двусторонним движением.
Касаемо Бродского и Довлатова, сколько я написал про них! Вот еще несколько штрихов. Я уже приводил Сережины слова в ответ на мой вопрос, с кем он дружит: «Вот с вами и дружу. С кем еще?» Однако только сейчас до меня дошел их смысл на изнанке. Это была дружба в его закатные годы, когда он со всеми раздружился, и наши ежевечерние встречи скрашивали его крутое одиночество на миру.
А вот эпизод с Бродским, который долгие годы казался мне странным, загадочным, пока я в конце концов, уже после его смерти, не врубился. А дело было так. Я как-то сказал ему, что его «Шествие» мне не очень. «Мне – тоже», – ответил Ося. Я тогда балдел от других его стихов: «Я обнял эти плечи…», «Отказом от скорбного перечня…», «Anno Domini», «К Ликомеду, на Скирос», «Так долго вместе прожили…», «Подсвечник», «Письмо в бутылке» – да мало ли! И тут вдруг Ося зовет меня в свою «берлогу» и под большим секретом дает мне рукопись «Остановки в пустыне», чтобы я помог с составом. Несколько дней кряду я корпел над его машинописью, делал заметки на полях, потом мы с ним часами сидели и обсуждали каждое стихотворение. Спустя какое-то время Ося приносит мне изданную в Нью-Йорке книгу, благодарит, говорит, что я ему очень помог советами. Остаюсь один, листаю этот чудесный том, кайфую, пока до меня не доходит, что ни одним моим советом Бродский не воспользовался. Не то чтобы обиделся, но был в некотором недоумении. Пока до меня не дошло, в чем дело: Ося мне дал «Остановку в пустыне», когда книга уже ушла в Нью-Йорке в набор. Нет, это не был розыгрыш! Выписываю из «Капитанской дочки»: «Известно, что сочинители иногда, под видом советов, ищут благосклонного слушателя». А уж благосклонности мне было не занимать! Бродскому не терпелось узнать, какое его книга произведет на меня впечатление еще до ее выхода в свет.
Произвела.
Помимо всего прочего, кто бы еще о всех наших великих знакомцах написал такие головокружительные голографические портреты, как авторы этого мемуарно-аналитического пятикнижия.
Включая эту книгу.
Я был сторонним зрителем на трагическом празднике жизни, соглядатаем, кибицером, вуайеристом чужих страстей, счастий и несчастий, непричастный на равных происходящему. Младший современник своих друзей и врагов, я пережил их не потому, что позже родился, а потому, что смотрел на жизнь с птичьего полета, как будто уже тогда засел за тома воспоминаний (первая мемуарная записная книжка в одиннадцатилетнем возрасте). Не всем моя мемуаристика по поздре, а кое-кто принимает ее в штыки, обвиняя автора во всех смертных грехах. Пофигу, хотя не пофигист: на каждый чих не наздравствуешься. А покойникам понравились бы мои воспоминания о них? Бродскому, Довлатову, Окуджаве, Эфросу? Не знаю. Кому как, думаю. Мертвые не только сраму, но и голосу не имут, зато одна вдова разобиделась: Оля Окуджава. Думаю, больше тем, что я о ней написал, а не о безлюбом Булате. Переживет. И я переживу. Помню, как осерчала на меня Нора Сергеевна Довлатова, когда я написал, что Сережу свела в могилу общая писательская болезнь – алкоголизм, тогда это было секретом Полишинеля и печатно не упоминалось. «Я пожалуюсь Иосифу!» – кричала она на меня, а Бродский был высшей инстанцией в нашем эмигрантском общежитии. Попросту говоря, пахан.
Лена Довлатова тоже не всегда согласная с тем, что я пишу про Сережу. Вот недавний пример.
В своем мемуарном опусе о Довлатове я вспомнил, как Сережа насмешничал над нашим общим другом, издателем и книголюбом Гришей Поляком, что книжники и книгари книг не читают. Ну, как работницы кондитерских фабрик ненавидят сласти. А как насчет рабочих алкогольных предприятий? А книги – род алкоголизма или наркотика. «Спросите у Гриши, чем кончается «Анна Каренина», – говорил Сережа при Грише, а тот краснел и помалкивал. Но Сережа тоже вряд ли дочитал «Анну Каренину» – иначе бы знал, что роман не кончается, когда Анна бросается под поезд.
Так вот, Лена Довлатова тут же вступилась за читательскую честь Сережи:
«Вольдемар, почему так грустно? Ведь не ураган же причина? А Сережа „Анну Каренину“, естественно, читал до конца. Даже я помню, что Вронский не женился, а уехал воевать. Летом пробовала прочесть этот роман снова и не смогла. Отложила. Привет всей семье, включая четвероногого. Лена».
С Леной Довлатовой мы – друзья. Пока что. Как были друзьями с Сережей – по Питеру и особенно по Нью-Йорку. Помимо всего прочего, она мне помогала и помогает, когда я строчу свои воспоминания и когда делал фильм «Мой сосед Сережа Довлатов», где не только большое интервью с ней, но и много архивных материалов, которые она предоставила для этого фильма. Когда она на меня серчает, переходит с Вольдемара на Володю, но, когда сменяет гнев на милость, опять зовет Вольдемаром, как звал меня Сережа.
Как-то звоню Лене и спрашиваю, вошла ли в «Записные книжки» история про художника Натана Альтмана, которую я слышал в классном Сережином исполнении. Мало того что нигде не опубликована, но даже Лена ее позабыла. Как же, говорю, жена престарелого мэтра прилюдно упрекает его:
– Он меня больше не хочет.
– Я не хочу тебя хотеть, – парирует Альтман.
Было – не было, но оправдательная формула импотенции – гениальная. Вот только кто автор, не знаю – Альтман или Довлатов?
И сколько таких забытых историй, не вошедших в Сережины «Записные книжки»!
– Вы мне достались в наследство от Сережи, – говорит мне Лена.
– Это вы мне достались в наследство от Сережи, – говорю я.
На самом деле ни то, ни другое. Лена совсем не «Сергей Довлатов сегодня», а сама по себе. Как была и при его жизни. Независимая натура. Умный человек. Красивая женщина. Сережа с некоторым удивлением говорил мне, что столько лет вместе, а Лена до сих пор волнует его сексуально. Пора наконец и мне признаться: я всегда испытывал к Лене Довлатовой тягу, род влюбленности, если хотите…
И то правда, что адрес моих книг более широкий, чем литературные вдовушки, а тем более их покойные мужья. Я пишу для живых, а не для мертвяков, как бы они не были велики при жизни. Представляю, однако, их удивление, если бы, придя ко мне в гости, они узрели бы на книжной полке «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека», «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества», «Не только Евтушенко», «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых», да хоть эту книгу! Помню, как Бродский был озабочен своей посмертной славой, брал слово с друзей, чтобы они о нем – ни-ни и наложил табу, угрожал судом вдове своего друга Карла Проффера, если она опубликует его предсмертные мемуары – в том числе о самомифологизации Бродского. Shame on you, Osya!