Я покачал головой в сомнении, но не запретил Хакангу потворствовать парню, и когда Пирен, взвалив на себя камень и орудия, вынес их наружу и поставил в тень, мой двоюродный брат просиял, улыбаясь. Я забеспокоился, не перетрудился ли он, ибо лицо его буквально пылало, а сам он словно впал в тихое забытье.
Когда солнце садилось за горы, Пирен вернулся в барак и показал нам скульптуру четверорукого Вишну с короной на голове, чакрой в руке, восседающего на затейливо украшенном троне. Я дотошно разглядывал скульптуру, проверяя глубину резьбы и нет ли трещин на камне, и в конце концов был вынужден признать, что молодой человек кое-что смыслит в ремесле, хотя, разумеется, ему еще есть чему поучиться. Впрочем, меня по-прежнему тревожили его крамольные высказывания, о чем я напрямик сказал Хакангу.
– Мы пообещали ему работу, кузен, – возразил мой двоюродный брат, и рвение, с которым он отстаивал парня, начинало меня раздражать. Что такого особенного он в нем нашел?
– Ты пообещал, – поправил я Хаканга. – Не я.
– Он станет ценным приобретением, я в этом уверен. Ты постоянно жалуешься, что тебе не хватает времени в одиночку отслеживать каждую линию на статуе, но когда подарок от Будды падает тебе прямо в руки, ты воротишь нос. Послушай, ты уже вымотался, хотя минуло всего несколько месяцев. И как ты будешь себя чувствовать к окончанию работы? Если, конечно, еще будешь способен дышать.
Я снова изучил произведение Пирена, водя пальцами по поверхности. Хорошая работа, но не выдающаяся. На площадке были и другие не менее талантливые люди, но им не предлагали заняться изображениями. И все же я не мог не признать, что молодой человек до некоторой степени владеет мастерством, которое, вероятно, со временем возрастет, что будет мне только на руку.
В итоге я сдался под напором Хаканга:
– Если он тебе так нравится, вели ему прийти сюда завтра ранним утром. Думаю, я найду чем его занять.
Мой двоюродный брат посветлел лицом. Я не мог вспомнить, когда в последний раз видел его таким счастливым, и похвалил себя за то, что приободрил его, ибо жизнь Хаканга была исполнена одиночества. И теперь, когда мы возмужали, казалось, он сожалеет о своих искривленных конечностях куда горше, чем когда мы были детьми, поэтому и не предпринимает попыток найти себе жену – наверное, прикидывал я, из страха, что подходящие молодые женщины либо их отцы высмеют его. И когда он с необычайной шустростью поковылял к двери, чтобы сообщить Пирену хорошую новость, я испугался, как бы он не споткнулся о костыли и не упал, унизив себя окончательно в глазах людей.
Спустя почти год после заключения договора с Санаваси статуя была наконец близка к завершению. Как и было обещано, Будда высотой в сто двадцать человек был высечен в скале, откуда он взирал на долину с непреходящим благоволением и мудростью.
И надо же, стоило мне порадоваться тому, что работа подходит к концу, как случилась трагедия. Никто из моей семьи не наведывался на площадку, пока мы сооружали статую, поэтому я был удивлен, когда однажды средь бела дня увидел мою сестру Абер, скачущую к нам на бешеной скорости. Остановившись у мастерской, она спрыгнула с лошади и со слезами на глазах подбежала ко мне и Хакангу, а когда она выложила нам все как есть, я обернулся на громадного Будду, задаваясь вопросом, почему он столь жестокосердно предал меня, посвятившего столько времени и сил его статуе. Я требовал ответа, и пришлось напомнить себе, что передо мной стоит не настоящий Сиддхартха Гаутама Будда, но лишь его копия, высеченная в горе. Камень, не божество.
Возможно, размышлял я, Пирен был прав. Возможно, нет никакого добросердечного бога, приглядывающего за нами. Возможно, мы одни во вселенной и нам не дано ни искупить прошлые жизни, ни насладиться новыми жизнями в будущем.
Йемен552 г. от Р. Х.
Когда примчалась моя сестра с новостями, я готовился к путешествию из Адена в Сану затем, чтобы подарить Великому Малику крошечные фигурки, заказанные им ко дню рождения Досточтимой Малики. Шестнадцать крохотных статуэток, вырезанных из масляного дерева, с изображениями самого Малика, его жены и их четырнадцати детей. Каждая была с первую фалангу моего большого пальца, но детальность в изображении лиц и тел, по-моему, была исключительной.
Крошечные скульптуры я начал мастерить много лет назад, и люди смеялись надо мной. Очень уж они мелкие, говорили эти люди, кому нужны такие жалконькие вещицы? Но, сообразив однажды, с какой точностью вырезаны каждое личико и тельце, они передумали насмешничать, и заказы посыпались градом.
Когда Альбия сквозь слезы объявила, что нам нужно безотлагательно вернуться домой, я взглянул на кузена. Все утро он был не в духе, пропуская мимо ушей дружеские шутки, которыми обычно начинался и заканчивался наш день. Думаю, мы оба предположили, что наш отец сделал свой первый шаг на пути из этого мира в следующий, ведь Морел давно болел, однако в нашем старом семейном жилище нас поджидала куда более непредсказуемая и мучительная встряска.
Сколько я себя помню, я называл Нурию тетей, но, строго говоря, мы не состояли в родстве ни с какой стороны. Тем не менее сосуществовали мирно и уважали друг друга, особенно с тех пор, как я, оценив по достоинству Хаму, назвал его своим двоюродным братом и между нами сложились отношения, каких я тщетно дожидался от моего давно пропавшего старшего брата.
В прежние годы Морел делил свою любовь поровну между моей матерью и тетей, ночуя попеременно то с одной, то с другой, но когда им прибавилось лет, он почти не спал в их постелях, его тянуло к женщинам помоложе.
В придачу за недавние месяцы здоровье Нурии ухудшилось, и на рынке мне не раз случалось застать ее сидящей на скамейке – тяжело дыша, она прижимала руку к груди. Однажды, когда я положил свою ладонь поверх ее руки, у меня возникло ощущение, будто ее сердце настойчиво рвется вон из тела, и смятение в ее глазах отражало испуг в моих. Лекарь навестил ее на дому, но лишь затем, чтобы провозгласить: одряхлевшим женщинам положено страдать, ибо Аллах дал понять раз и навсегда – первейшее предназначение женщин рожать детей и исполнять любые требования мужчин, а коли они на это больше не способны, жаловаться им не на кого, кроме как на самих себя. Лишь однажды Нурия не выходила весь день из своей комнаты, и нам пришлось всячески развлекать Морела, дабы он не заметил ее отсутствия на кухне.
В тот день, когда смерть пришла за ней, Нурия с утра выстирала белье, наварила еды и накормила домашний скот. Но первым делом она приготовила фатут с говяжьей печенью для Хаму и меня, чтобы мы поели, прежде чем отправиться в мою мастерскую, а когда она заворачивала в ткань мутабаки[51], которыми мы обычно закусывали в обеденный перерыв, я ощутил неловкость, повисшую в воздухе. Хаму и его мать души друг в друге не чаяли, в то утро, однако, ничто не напоминало о любви и душевной привязанности между ними.
Когда Хаму сел на бирюзовую подушку, его любимую, Нурия отвернулась от него, и он обиженно уставился в пол. Тетушка явно плакала накануне, и когда перед нами поставили блюдо с завтраком, Хаму потянулся к ней, но она отпрянула, сказав: «Не сейчас, Хаму, потом» – и вернулась к своим домашним обязанностям. Нам было пора уходить, и, надевая сандалии, я услышал, как двоюродный брат, понизив голос, просит у матери прощения, а когда я заглянул в комнату, Нурия сидела за столом, схватившись за голову, будто нечто непоправимое вторглось в ее жизнь. Я перевел взгляд с матери на сына, но никто из них слова не проронил, Хаму же, раскрасневшийся от злости и стыда, схватил костыли и проковылял мимо меня.
Я наклонился, поцеловал тетю в макушку, вдыхая знакомый и успокоительный запах яблочных духов, которыми она пользовалась, а когда я направился к двери, она схватила меня за руку и притянула к себе.
– Ты знал? – спросила она, глядя на меня с явным разочарованием. – Ты тоже в этом участвуешь?
– Знал что? – спросил я, и она, поискав ответ в моих глазах и обнаружив лишь неведение, отпустила меня, и я ушел, озадаченный ее вопросом. То был последний раз, когда мы были вместе.
Конечно, им жилось нелегко с самого начала. Хаму не родился с перекошенными конечностями, но заполучил их в результате злополучного происшествия, когда ему было три года. Печальная участь во многих смыслах – и не в последнюю очередь потому, что девушки заглядывались на него, ибо не было в нашем поселке парня красивее, чем он, и быть бы ему женихом нарасхват, если бы не проклятое увечье.
Нурия была ему замечательной матерью, и моя мать Фарела со временем прониклась теплым чувством к Хаму и старалась подружить нас, хотя однажды в порыве откровенности поведала мне под секретом, что не совсем доверяет ему.
– Будь поосторожнее с ним, сынок, – сказала она мне, наблюдая, как Хаму вырезает пару орлов на рукоятках новых костылей. – Ты думаешь, он любит тебя, как ты его, но, боюсь, есть в нем темная изнанка.
– И что же это за изнанка? – недоуменно спросил я.
– Зависть, – ответила Фарела. – Хаму завидует твоей самостоятельности и свободе, искусности твоих рук, тому, что ты не калека. Если он найдет способ навредить тебе, такой возможности он не упустит.
Я был молод и только рассмеялся в ответ, полагая предостережения матери сущей нелепостью.
Порой я, бывало, задумывался, не за миловидность ли все так обожают Хаму. И не сомневался, что будь я таким же красавчиком, отец отстранился бы от меня окончательно либо сдал в сиротский приют. Однако даже он питал приязнь к моему добронравному кузену и вел себя с ним как мягкосердечный дядюшка, и эту благосклонность я легко прощал ему. По тогдашней наивности своей я полагал, что не любить Хаму невозможно.
Тело Нурии обнаружила моя мать. Вскоре после обеда она вернулась домой и нашла свою закадычную подругу лежащей в пыли за курятником, там, где цыплята вылуплялись из яиц, – рука тетушки цеплялась за ворот платья, ужасная гримаса застыла на ее лице. Фарела с плачем прибежала в комнату моего отца, и он вышел, чтобы подобрать свою скончавшуюся любовницу, отнести ее в дом и положить на стол.