Раз в неделю нас приводили в подвал и заставляли стоять, раздетыми догола, рядами по десять человек в каждом, пока охранники поливали нас из шлангов. Хотя мы были грязными и от нас безбожно воняло, те, кто стоял впереди, корчились от боли, ибо давление в шлангах было чудовищным. Тем не менее я радовался этой боли и всегда становился в первом ряду, раскинув руки и наслаждаясь, пока вода лупила по моему телу. Вечер после помывки был единственным временны́м промежутком, когда я ощущал себя почти чистым.
Потом я опять читал или писал до девяти вечера, когда гасили все свечи. Порядок был одинаков все семь дней в неделю, и я давно перестал их различать. Да и какая разница, если ты в тюрьме, где все дни сливаются в бесконечный один.
Я мог бы незаметно сбежать из дома моего кузена, если бы минуты через две после того, как Хайнрих прострелил себе сердце, не явилась его горничная Магнильда, дабы приступить к исполнению своих обязанностей. И первым делом она заглянула в сад, где обнаружила не только тело своего работодателя, распростертое на траве, но и труп Батхильды с половиной лица и, наконец, незнакомца – меня, стоявшего между этими двумя телами с пистолем в руке. Позади меня раздался вопль, я обернулся и увидел, как побелело лицо несчастной девушки, наверняка вообразившей себя моей следующей жертвой. Я торопливо подошел к ней в надежде уговорить ее дать мне возможность улизнуть от ареста и тюрьмы, но Магнильда бросилась бежать, издавая столь пронзительные вопли, что даже глухой должен был призадуматься, какие такие ужасы творятся за теми дверьми.
Завывая, она выскочила из дома и понеслась по улице, рассказывая об убийствах всем и каждому, кто был не прочь ее выслушать, и, прежде чем я нашел место, где мог бы спрятаться, в дом нагрянула полиция. Меня запихнули в местный застенок, и я провел там всю ночь, а на следующее утро отвели в магистрат, где мне сообщили, что мое дело передано в суд.
Я долго и напряженно размышлял, стоит ли признаваться в своих преступлениях, и в итоге решил поступить именно так, надеясь заслужить благосклонность законников и таким образом сберечь свою жизнь. Судье я поведал историю моей горестной взрослой жизни, перечислив различные утраты, причинившие мне глубокие страдания, и объясняя причины, вынудившие меня охотиться за моим кузеном. Я клялся, что у меня и в мыслях не было лишать жизни Батхильду, но она допустила грубейшую ошибку, рассказав, смеясь, как она убила свою мать. Я настаивал на том, что Хайнрих покончил с собой, раскаявшись в своих поступках, хотя даже мне было ясно с самого начала, что в это никто не поверит. В итоге меня признали виновным, согласно закону, и приговорили к десяти годам тюрьмы.
Тюрьма Хоенасперг, куда меня определили, была местом тоскливым. Расположенная рядом со Штутгартом, тюрьма возвышалась над городом, и за свою долгую историю Хоенасперг побывала Парламентом, крепостью крупного феодала и казармой, пока ее не передали государству, превратившему этот исторический памятник в тюрьму. В ней помещалось около двухсот заключенных, все мужчины, плюс тридцать человек охранников и тюремных служащих.
В соседней камере оказался заключенный по имени Нико Калавай'а, коренной тасманец, и поскольку сквозь стены, разделявшие нас, были слышны даже самые тихие звуки, мы, чтобы не скучать, вели регулярные беседы, рассказывая друг другу о злоключениях, вследствие коих мы оказались в столь безотрадном месте. О той части света, откуда Нико был родом, я не знал ничего, и по вечерам он тешил меня историями о том, как в молодые годы он жил на пляжах и в лесах своей родины. Попутно выяснилось, что он был налетчиком, главарем банды, и его признали виновным в убийстве полицейского в Кельне, и теперь он чах в тюрьме в ожидании смерти, пока его адвокат длил многословные судебные разбирательства, пытаясь добиться смягчения наказания. Порой я читал ему мои стихи, и он слушал, не перебивая, а иногда просил повторить понравившееся словосочетание или четверостишие.
– Я никогда не видел особого смысла в стихах, – донесся до меня его голос сквозь щели в каменной кладке однажды ночью. – Мне подавай не рифмы, а хорошую историю, одну за другой. С героем, за которого я бы переживал. С барышней, о которой я бы стал мечтать.
– Мой отец рассуждал примерно в таком же духе, – сказал я. – Он говорил, что поэзия – удел женщин и слабовольных мужчин.
– По мне, так стихотворение никогда не скажет то, что хочет сказать. Всегда что-нибудь прячется за словами. Почему просто не рассказать все как есть, спрашивается? Назвать кирпич кирпичом. Задумки не всегда надо обряжать в красивую одежку, будто они в воскресную школу собрались, так ведь?
– Не всегда, нет, – ответил я. – Но если стихи вызовут у читателя желание посмотреть на мир другими глазами…
– Не в обиду будь сказано, приятель, – проворчал Нико, – но на сей счет мы с твоим папашей сапог сапогу пара. Дайте мне хорошую честную историю, – повторил он, – и мне этого за глаза хватит.
– Думаю, вы вдвоем отлично поладили бы, – сказал я.
– Он был крутым парнем?
– О да. Армеец. Дураков на дух не переносил.
– Мой был примерно таким же, – сказал Нико. – Изрядную часть своей жизни он, как и я, провел в тюрьме, в нашем семействе яблоко от яблони недалеко упало. От чего он умер?
– От старости.
– У-у, говорят, это лучший способ уйти. Мой встретился с Создателем всего через несколько дней после того, как его выпустили из тюрьмы. Ладно, давай-ка прочти еще какой-нибудь стих. И поглядим, смогу ли я найти в нем смысл. А если не смогу, может, рифмы меня убаюкают.
Со временем исписанные страницы множились. Я сочинял стихи о моей матери, о каждой из моих жен, о моих детях, о городах и деревнях, что посетил, путешествуя. Иногда я ловил себя на том, что пишу стихи о местах, что привиделись мне во сне, о людях, с которыми я никогда не был знаком, и о территориях, где я никогда не бывал. И поскольку именно эти мои творения оказывались наиболее своеобразными, я не мог не удивляться, откуда взялись такие странные грезы. Когда я прочел эти стихи Нико, он заявил, что, должно быть, я жил другими жизнями в других самых разных краях, но я отмел его догадку как фантастическую.
Раз в месяц меня навещал мой брат Йохан, и мы проводили целый час в комнате для посетителей, обсуждая наши семейные дела. Он приносил мне книги на прочтение, месячный запас бумаги и перьев, а взамен я отдавал ему на хранение все, написанное мною за то время, что мы не виделись.
Накануне одного особенного посещения я почти не спал всю ночь, настолько мне не терпелось узнать, исполнил ли брат просьбу, с которой я обратился к нему в предыдущий раз, когда он приходил в Хоенасперг.
– Ну что? – спросил я, едва он осведомился о моем здоровье. – Ты нашел его?
– Ты вот об этом слыхал? – Не обращая внимания на мой вопрос, Йохан положил передо мной «Венские известия» и ткнул пальцем в раздел новостей. – В прошлом году один английский капитан пострадал во время бунта на его корабле, а недавно, двенадцать месяцев спустя, он и кое-кто из его команды объявились в Англии, где все считали их погибшими, проплыв три с половиной тысячи морских миль на маленьком суденышке[145]. Разве это не поразительно?
– И какое мне до этого дело? – спросил я, хмуро глядя на статью в газете.
В ней молоденький кают-юнга по имени Тернстайл беседовал с репортером, всячески драматизируя и приукрашивая историю своего спасения. Я надеялся, что пареньку платили за каждое слово и он смог заработать кругленькую сумму за свое повествование.
– Но и ты однажды потерпел кораблекрушение, верно? Когда ты лишился…
– Да, помню, – кивнул я. – О той ужасной ночи напоминать мне нет нужды. Три человека погибли, такое не забудешь.
– Конечно, – ответил брат. – Я просто подумал…
– Рихард. – Я настойчиво возвращал Йохана к вопросу, более для меня важному. – Ты нашел его?
– Нашел. И рад сообщить, что теперь он живет с Улли и мной, под нашим присмотром.
Я выдохнул с облегчением. Суд и арест меня заботили куда меньше, чем благополучие моего сына, и после оглашения приговора я попросил брата взять мальчика к себе и стать его опекуном.
– И как он?
– Он спокойный ребенок, – ответил брат. – Молчаливый. По тебе он скучает, это точно. И кажется, не очень ладит с Улли, неведомо почему. Если она обнимет его, чтобы поцеловать, он визжит. Как думаешь, в чем тут причина?
– Понятия не имею, – пожал плечами я, хотя и мог бы высказать предположение, основываясь на личном опыте.
– А в остальном он мальчик добрый и покладистый, – добавил Йохан. – Мы отдали его в местную школу, хотя ему трудновато дружить с одноклассниками. Он вечно витает в облаках.
– А как он читает? Пишет?
– И с тем и с другим у него все отлично. В тебя пошел в этом смысле. Но лучше всего ему даются математика и естественные науки.
Брат вынул из наплечной сумки предназначенный мне месячный запас бумаги и чернил, а я передал ему мои последние стихи – об айсбергах, которые я воспевал, хотя никогда не видел этот природный феномен своими глазами. Йохан глянул мельком на стопку листов и покачал головой, будто никак не мог понять, зачем я трачу время на стихоплетство.
– Что мне делать с этим? – спросил он. – Хочешь, чтобы я нанял печатника и опубликовал твои стихи, пока ты здесь?
– Нет, – ответил я. – Просто сохрани их, вот и все. Когда меня освободят, я решу, как с ними быть. Возможно, я смогу даже сделать на этом карьеру. Надеюсь, я еще не настолько стар, чтобы не начать все сызнова. Особенно теперь, когда я больше не преследую Хайнриха.
– Карьеру поэта? – скептически переспросил Йохан.
– Да.
– Что ж, есть и похуже способы зарабатывать на жизнь. Только вот навскидку ни одного припомнить не могу, но все же.
– А как там Дитер? – поинтересовался я.
– Дитер?
– Когда ты добрался до Рихарда, разве за ним не присматривал молодой парень?