Путешествие на край ночи — страница 23 из 68

Что касается меня, то я несколько беспокоился, что попаду в «весь из дерьма» или еще хуже.

Эти молодые рабовладельцы, мои друзья, повели меня в гости еще к одному коллеге по обществу, который стоит того, чтобы рассказать о нем.

У него была лавка в самом центре европейского квартала. Заплесневевший от усталости, развалившийся, маслянистый, он не переносил никакого света из-за глаз, которые за год безостановочного поджаривания под ребристым железом чудовищно пересохли. Он рассказывал, что по утрам у него уходит добрых полчаса, чтобы их открыть, и еще полчаса, чтобы что-нибудь разглядеть. Громадный паршивый крот.

Задыхаться и страдать было его второй натурой, а также и воровать. Он совершенно бы растерялся, если бы вдруг выздоровел или стал порядочным человеком. Его ненависть к директору даже сегодня, спустя такой долгий срок, кажется мне одной из сильнейших страстей, которые когда-либо удавалось наблюдать у людей. Его постоянно трясло от необычайной злобы к директору; несмотря на страдания, при каждом удобном случае он выходил из себя, не переставая в то же время чесаться с головы до ног.

Чесался он безостановочно, весь, так сказать, круговращательно, от начала позвоночника до шеи. Он бороздил кожу, царапал себя ногтями до крови, не переставая обслуживать многочисленных покупателей, большей частью негров, более или менее голых.

Он деловито запускал свободную руку то направо, то налево, в какие-то укромные уголки в глубине полутемной лавки. Ловко и быстро, никогда не ошибаясь, он извлекал оттуда то, что надо было покупателю: вонючие листья табака, сырые спички, коробки с сардинами, большие ложки патоки, высокоградусное пиво в кружках с двойным дном, которые он выпускал из рук, впадая снова в неистовство и начиная чесаться, например, в глубине своих бездонных штанов. Он засовывал туда всю руку, которая скоро вылезала с другой стороны, так как штаны его были из предосторожности всегда расстегнуты.

Он называл эту болезнь, которая разъедала его кожу, местным словом «корокоро».

— Сволочь эта «корокоро»! Подумать только, что эта сука, директор, еще не подцепил «корокоро»! — раздражался он. — У меня от этого еще сильнее болит живот… Его «корокоро» не возьмет! Он прогнил насквозь. Не человек он, этот кот, а зараза! Дерьмо этакое!..

Тогда все гости покатывались со смеху. За ними вслед и негры-покупатели. Он наводил на нас некоторый ужас.

Но все-таки и у него нашелся приятель, запаленный, страдающий одышкой, седоватый человек, правящий грузовиком компании «Дермонит». Это он привозил нам лед, украденный, по всей вероятности, где-нибудь в гавани.

Мы выпивали за его здоровье, стоя у прилавка среди черных покупателей, которые от зависти пускали слюну. Покупатели эти — туземцы, достаточно смелые, чтобы приблизиться к белым, словно отборные… Другие негры, менее развязные, предпочитали держаться на расстоянии. Инстинкт! Наиболее же оборотистые, наиболее заразившиеся шли в приказчики.

В лавках негров-приказчиков можно отличить от других негров по той запальчивости, с которой они на других кричат.

Наш коллега с «корокоро» покупал каучук в сыром виде, каучук ему приносили из глубины лесов, сырыми шарами, в мешках.

Как раз когда мы были у него, целая семья сборщиков каучука подошла и робко замерла на пороге. Отец впереди, морщинистый, опоясанный оранжевой тряпкой, держал на вытянутой руке длинный куп-куп, специальный нож для надрезов дерева.

Он не смел войти, этот дикарь. Между тем один из приказчиков-туземцев приглашал его.

— Шагай сюда! Шагай, черномазый! Мы здесь дикарей не жрем!

Эти слова убедили его. Он вошел в знойную лачугу, где в глубине бушевал наш приятель с «корокоро». Казалось, этот негр никогда не видел ни лавки, ни даже, может быть, белых. Одна из его жен шла за ним, опустив глаза, на голове она несла большую корзину с сырым каучуком.

Приказчики без разговоров схватили ее корзину, чтобы взвесить содержимое. Дикарь не больше смыслил в весах, чем во всем остальном. Женщина все еще не смела поднять голову. Остальные негры, члены семейства, стояли за дверью, широко раскрыв глаза. Их тоже попросили войти — всех, даже детей, чтобы и им было все видно.

Они в первый раз пришли все вместе из леса к белым, в город. Давно, должно быть, взялась вся семья за работу, чтобы собрать столько этого каучука.

Само собой, результат интересовал их всех. Медленно просачивается каучук в стаканчики, подвешенные к деревьям. Часто в два месяца набирается не больше одного стаканчика.

Взвесив товар, наш «чесотка» увел растерянного отца за прилавок, там с карандашом в руках произвел расчет и положил ему в руку несколько серебряных монет. И потом:

— Пошел! — сказал он ему. — Мы в расчете!..

Все его друзья покатились со смеху: так ловко он обделал это дельце. Негр стоял как вкопанный перед прилавком, в своих оранжевых трусиках вокруг чресел.

— Твоя не знает денег? Ты, значит, дикарь? — заговорил с ним, чтобы привести его в чувство, один из оборотистых приказчиков, привыкший к этим решительным сделкам и хорошо вышколенный. — Твоя не говорит по-французски, а? Твоя еще немножко говорила?.. А по-каковски твоя говорит, а? Кус-кус? Мабиллия? Твоя немножко балда? Бушмен! Совсем балда!

Но дикарь не двигался, зажав деньги в кулак. Он и рад бы убежать, да не смел.

— Что ж твоя будет покупать на эти капиталы? — вовремя вмешался «чесотка». — Такого болвана я уже давно не видел все-таки, — снисходительно заметил он. — Издалека пришел, видно! Что ж тебе нужно? Давай деньги!

Без разговоров отобрал он у него деньги и вместо них сунул ему в руку большой очень зеленый платок, который ловко подобрал в каком-то тайнике прилавка.

Негр-отец не знал, уходить ли ему и уносить ли ему платок. Тогда «чесотка» придумал еще лучше. Ему, несомненно, были знакомы все торговые трюки. Размахивая куском зеленого ситца перед носом одной из самых маленьких негритянок, он кричал:

— Нравится тебе это, клоп? Часто ли ты видела, душенька ты моя, падаль моя милая, такие платки?

И, не дожидаясь ответа, он повязал ей шею платком, как бы для того, чтобы прикрыть ее наготу. Теперь вся семья дикарей смотрела на ребенка в этой большой зеленой тряпке… Делать больше было нечего, платок вошел в семью. Оставалось только согласиться, взять его и уйти.

Медленно пятясь, они перешли через порог, и в тот момент, когда отец повернулся, самый удалой из приказчиков, носивший башмаки, пришпорил его, отца, сильным ударом прямо в середину ягодиц.

Все маленькое племя снова сбилось тесной кучкой по другую сторону улицы Федерб и смотрело на нас, пока мы допивали наши рюмки. Казалось, они стараются понять, что с ними только что случилось.

Нас угощал человек с «корокоро». Он даже завел граммофон. В его лавке можно было найти что угодно. Мне это напомнило обозы во время войны.


На службе в компании «Дермонит» одновременно со мной работало, как я уже говорил, в амбарах и на плантациях много негров и белых пареньков, в моем роде. Туземцев можно было привести в действие только кнутом, они сохранили чувство собственного достоинства, белых же, усовершенствованных народным просвещением, подгонять не приходится.

Кнут в конце концов утомляет погонщика, в то время как надежда сделаться богатым и могущественным, которой начинены белые, ничего не стоит, абсолютно ничего. Незачем больше винить Египет и татарских тиранов! Эти древние дилетанты — только лишь мелкие держиморды с претензиями на высокое искусство извлекать из вертикальных, животных максимальное усилие. Эти примитивные люди не знали, что раба можно называть «мосье», давать ему время от времени избирательное право, даровую газету, а главное — посылать его на войну, чтобы успокоить его страсти. Христианин двадцатого века — мне это доподлинно известно, — когда мимо него проходит полк, теряет всякое самообладание. Это вызывает в нем слишком много мыслей.

Что касается меня, то я решил неустанно следить за собой, научиться добросовестно молчать, скрывать мое желание смыться, словом, если только возможно, все-таки преуспеть в компании «Дермонит». Нельзя было терять ни минуты.

Вдоль амбаров у самых илистых берегов безотлучно и тайно сторожили стаи крокодилов. Их металлической природе приятна эта бредовая жара, так же как и неграм.

В самый полдень движение трудившейся в гавани толпы, сутолока горланящих, взбудораженных негров казалась неправдоподобной. На предмет моего обучения нумерованию мешков я должен был перед отъездом в глубину лесов вместе с другими служащими приучаться медленно задыхаться в центральном амбаре компании.

Каждый поднимал свое облачко пыли, которое следовало за ним, как тень. Удары надсмотрщиков падали на великолепные спины негров, не вызывая ни сопротивления, ни жалоб. Пассивность столбняка. Боль переносилась так же просто, как знойный воздух этого горнила.

Время от времени приходил директор, чтобы проверить мои успехи в технике нумерования и обвешивания.

Во время моего стажа в Фор-Гоно у меня оставалось немного свободного времени для прогулок в этом якобы городе, в котором, как я это окончательно выяснил, меня привлекало лишь одно: больница.

Как только куда-нибудь приезжаешь, у вас сейчас же появляется какое-нибудь непреодолимое желание. Мое призвание — болеть, только болеть, и больше ничего. Каждому свое. Я гулял вокруг гостеприимных, многообещающих павильонов, жалобных, уединенных, укромных. С сожалением расставался я с ними и с их дезинфицированным обаянием. Лужайки, оживленные беспокойными разноцветными ящерицами и быстрыми птичками, окружали это убежище. Рай на земле.

Что касается негров, то к ним привыкаешь очень быстро, к ним и их смешливой медлительности, к их слишком длинным жестам, выходящим из берегов животам их женщин. От негритянства несет нищетой, безграничным тщеславием, гнусным смирением. Словом, та же беднота, что и у нас, только детей у них еще больше, меньше грязного белья и красного вина.