Путешествие на край ночи — страница 24 из 68

Надышавшись всласть, нанюхавшись воздуха вокруг больницы, я шел вслед за толпой туземцев и останавливался против чего-то вроде пагоды, выстроенной трактирщиком на радость эротическим уродцам колонии.

Зажиточные белые в Фор-Гоно просиживали там ночи за картами, опрокидывая рюмочки, зевая и рыгая в свое удовольствие. Штаны ужасно мешали этим уродцам чесаться, помочи беспрестанно сваливались.

Под вечер целая толпа выползала из домиков туземной части города и собиралась около пагоды, без устали слушая и наблюдая за белыми, пока те кривлялись вокруг механического пианино, которое страдающе выдавливало из себя фальшивые вальсы. Хозяйка слушала музыку с таким видом, будто она вот-тот, исполненная блаженства, пустится в пляс.

После многих тщетных попыток мне наконец удалось несколько раз потихоньку с нею переговорить. Она мне призналась, что менструации у нее продолжаются не менее трех недель. Влияние тропиков. Кроме того, ее изнуряли гости. Не то чтобы они так часто ею пользовались, но так как напитки в пагоде стоили довольно дорого, они за свои деньги щипали ее за ягодицы, перед тем как уйти. От этого она, собственно, и уставала.

Этой коммерсантке были известны все любовные истории, которые с отчаянья завязывались между измученными жарой офицерами и женами чиновников, которые тоже таяли от бесконечных менструаций, сокрушаясь на верандах и утопая в глубинах отлогих кресел.

Я обошел еще раз моих товарищей по службе, пытаясь узнать хоть что-нибудь об этом вероломном служащем, которого я должен был во что бы то ни стало заменить, согласно приказу, в его лесу. Безрезультатно. Пустая болтовня.

Кафе «Федерб» в конце улицы Фашода шелестело, начиная с сумерек, сплетнями, злословием, клеветой, но не приносило мне ничего нового. Одни лишь впечатления.

Все автомобили Фор-Гоно, штук десять всего, сновали взад и вперед перед террасой кафе. Казалось, что далеко они никогда не отправляются.

Так вот они и ходят, эти колонисты, до тех пор, пока не перестают даже глядеть друг на друга; до того им надоедает друг друга ненавидеть. Некоторые офицеры водят с собой семью, внимательно следя за военными и штатскими поклонами, супругу, распухшую от специальных гигиенических бинтов, детей, убогих европейских червей, растворяющихся от жары и постоянного поноса.

Для того чтобы командовать, недостаточно кепи, нужны еще и войска. В климате Фор-Гоно европейские кадры таяли быстрее масла. Батальон там — как сахар в кофе: чем дольше на него смотришь, тем меньше его видно. Большинство постоянно находилось в госпитале, доверху налитое малярией и начиненное паразитами на каждом волосе, в каждой складке. В дурмане лихорадочного мертвого часа так жарко, что даже мухи отдыхают. В бескровных волосатых руках висят по обе стороны кроватей просаленные романы, всегда без начала и конца, с вырванными страницами из-за страдающих дизентерией, которым никогда не хватает бумаги, а также из-за цензуры сердитых монахинь, когда в книге непочтительно отзываются о Господе Боге. Армейские площицы мучат монашек точно так же, как и всех прочих. Они уходят за ширму, где сегодняшний покойник еще не успел остыть — так ему было жарко, — и задирают там юбки, чтобы удобнее было чесаться.

Несмотря на всю свою мрачность, больница была единственным местом, где люди о тебе забывали, куда можно было спрятаться от людей, и единственное доступное мне счастье.

Я справился об условиях поступления, о привычках врачей, об их маниях. К моему отъезду в лес я относился с отчаянием и возмущением и уже решил схватить все лихорадки, которые мне встретятся, чтобы вернуться в Фор-Гоно больным и исхудавшим, до того отвратительным, что им придется не только принять меня, но еще и вернуть на родину. Я уже был знаком со всякими трюками, великолепными трюками, чтобы заболеть, и научился еще новым, специально для колонии.

Я готовился преодолеть тысячу трудностей, так как директора общества, так же как и командующие батальонами, без устали травят своих жиденьких жертв.

Они увидят, что я готов гнить от чего угодно. Кроме того, в госпитале вообще не заживались, разве если уж кончали там раз навсегда свою колониальную карьеру. Самым пройдохам, самым плутам, людям с сильным характером иногда удавалось попасть на транспорт, идущий в Европу. Это было радостным чудом.

Большинство из больных признавали себя разбитыми, потратившими все уловки, побежденными правилами и возвращались в лес терять свои последние кило. Если хинин отказывался от них и отдавал во власть личинок, пока они еще находились в больнице, священник около восемнадцати часов закрывал им глаза, и четыре дежурных сенегальца уносили бескровные останки на отгороженное место из красной глины около церкви Фор-Гоно, такой жаркой под ребристым железом, что никто не заходил больше одного раза в эту церковь, самую тропическую из всех тропических церквей.

Так проходят люди сквозь жизнь, и трудно им исполнять все то, чего от них требуют: кружиться бабочкой в молодости и кончать ползучим червяком.

Я попробовал собрать еще кое-какие справки. Мне казалось невозможным, чтоб Бикомимбо было таким, каким мне его описал директор. В сущности, дело шло о пробном пункте, о попытке продвинуться дальше от берега, на расстояние по крайней мере десяти дней пути, о фактории, отрезанной от всех, в лесу, который мне представлялся огромным складом животных и болезней.

Может быть, они просто завидовали моей участи, остальные мальчики общества, которые попеременно то впадали в ничтожество, то переходили в наступление. Их тупоумие (это все, что у них было) зависело от качества только что выпитого спирта, от писем, которые они получали, от количества надежды, которое они потеряли в течение дня. Как общее правило, чем хуже им было, тем больше держали они фасон.

Мы пили аперитив в течение по крайней мере трех часов. Главной темой всех разговоров был губернатор, потом говорили о воровстве всевозможных и невозможных предметов и, наконец, о женщинах: три цвета колониального знамени. Присутствующие чиновники обвиняли военных во взяточничестве и злоупотреблениях властью, военные отвечали им тем же. Что касается губернатора, то слухи о его увольнении ходили каждое утро вот уже десятый год, но интересующая всех телеграмма с вестью о немилости все не приходила, несмотря на то, что не менее двух анонимных писем ежедневно отправлялись министру, в которых рассказывались целые кипы совершенно определенных ужасов по поводу местного тирана.

Каждое утро армия и коммерция приходили в контору больницы и хныкали, чтобы им вернули их состав. Дня не случалось, чтобы какой-нибудь капитан не приходил рвать и метать о срочном возврате трех заболевших лихорадкой сержантов и двух капралов-сифилитиков, так как именно этих кадров не хватало ему, чтобы организовать воинскую часть. Если ему отвечали, что эти симулянты умерли, то он оставлял администрацию в покое и возвращался в пагоду, чтобы лишний раз выпить.

Невозможно было уследить за тем, как исчезали люди, дни и вещи в этой зелени, в этом климате, жаре и комарах. Все в одну кучу, клочки фраз, горести, кровяные шарики исчезали на солнце, таяли в водовороте света и красок, и с ними — желания и время, все в одну кучу. В воздухе было лишь одно сверкающее томление.

Наконец грузовой пароходик, который должен был везти меня вдоль берегов до ближайшего к месту моей службы пункта, бросил якорь около Фор-Гоно. Он назывался «Папаута». «Папаута» отапливался дровами. Так как я был единственным белым на пароходе, мне отвели уголок между кухней и уборной. Мы продвигались по морю так медленно, что я сначала думал, что этого требует осторожность при выходе из гавани. Но мы и после плыли так же медленно. У этого «Папауты» было невероятно мало сил. Так мы шли вдоль берега, бесконечной серой полосы, усыпанной маленькими частыми деревьями, исчезающими в танцующих испарениях жары. Ну и прогулка! «Папаута» разрезал воду, будто он всю ее сам мучительно выпотел. Он осторожно подминал под себя одну волну за другой. Издалека мне казалось, что штурман — мулат; я говорю: казалось, оттого что у меня ни разу не хватило мужества взобраться наверх, на мостик, и выяснить. Я и негры, единственные пассажиры пароходика, не двигаясь, лежали в тени узкого прохода часов до пяти. Чтобы солнце не выжгло вам мозг через глаза, приходится щуриться, как крыса. После пяти часов можно позволить себе осмотреть горизонт. Богатая жизнь! Эта серая бахрома, эта заросль над самой водой, нечто вроде распластанной подмышки, не внушала мне особенного доверия. Дышать этим воздухом было противно даже ночью: воздух оставался влажным от заплесневелых помоев. От всей этой плесени тошнило, да еще запах машин, а днем вода, слишком желтая с одной стороны и слишком синяя с другой. Здесь было еще хуже, чем на «Адмирале Брагетоне», конечно, не считая военных убийц.

Наконец мы приплыли к месту назначения. Мне повторили, что порт называется Топо. «Папаута» столько кашлял, харкал, дрожал, плывя по жирной, грязной, как помои, воде, что в конце концов мы все-таки прибыли.

На берегу выделялись три огромные хижины, крытые соломой. Издали на первый взгляд вид довольно привлекательный. Это устье большой реки с песчаными берегами, моей реки, той, по которой мне придется плыть на барже до самой глубины моего леса. В Топо я должен был остановиться только на несколько дней — так было решено, — дней, необходимых, чтобы принять мои предсмертные колониальные решения.

Мы держали курс на пристань, и, перед тем как подойти, «Папаута» задел ее своим толстым животом. Пристань была бамбуковая — я это хорошо помню. У нее была своя история: ее делали заново каждый месяц, потому что ловкие и быстрые моллюски обгладывали ее, собравшись тысячами. Эта безостановочная постройка и была одним из отчаянных занятий, которым страдал лейтенант Граппа, командующий постом Топо и прилегающим районом. «Папаута» приплывал раз в месяц, но моллюскам нужно было не более месяца, чтобы сожрать его дебаркадер.

По приезде лейтенант Граппа завладел моими бумагами, проверил их, снял копию на девственном реестре и предложил мне аперитив.