Путешествие на край ночи — страница 43 из 68

— Вы не думаете, что он подцепил это в день велосипедных гонок, у зеленщицы он выпил ромашки с ромом? — делала она громкое предположение.

Эта мысль мучила ее с самого начала. Идиотка!

— Ромашка! — слабо бормотал Бебер, в жару откликаясь, как эхо.

Зачем ее было разубеждать?.. Я еще раз проделывал несколько профессиональных жестов, которых ждали от меня, и снова, униженный, уходил в ночь, ибо я, как моя мать, никогда не мог не чувствовать за собой какой-то вины за несчастья, которые случались.

Примерно на семнадцатый день я решил, что все-таки хорошо бы сходить узнать, что они думают, в институте Биодюре Жозефа, о подобной разновидности тифа, и спросить в то же время совета или даже, может быть, достать какую-нибудь сыворотку, которую они рекомендуют. Таким образом, я сделаю все, я испробую все даже странные вещи, и если Бебер умрет, то, наверное, мне ни в чем нельзя будет себя упрекнуть. Я явился в институт, туда, на окраину Парижа, как-то раз утром, часов в одиннадцать.

Мне пришлось довольно долго ждать в садах института — соединение тюрьмы и публичного сквера.

Наконец первыми появились, шаркая ногами, несколько человек из мелких служащих, многие из них несли уже в сумках провизию с ближайшего рынка. Потом в воротах, в свою очередь, стали появляться ученые, еще более вялые, еще более сдержанные, чем их скромные подчиненные; они проходили небольшими группами, небритые и бормочущие, и исчезали в коридорах, обдирая краску со стен. Старые, седеющие школьники с зонтами, ошалелые от мелочной рутины, донельзя противных опытов, прикованные нищенским жалованьем в течение всего своего зрелого возраста к кухонкам с микробами, где они бесконечно подогревают навар из очисток зелени, задохшихся кроликов и другой неопределенной гнили.

В конце концов они сами были только чудовищными старыми домашними грызунами в пальто. Слава сегодня улыбается только богатым, кто бы они ни были, ученые или еще кто-нибудь. Плебеи науки могли рассчитывать только на свой собственный страх потерять место в этом знаменитом, разгороженном на отделения ящике с теплыми помоями. Им был особенно важен официальный титул ученого. Титул, благодаря которому фармацевты всего города относились с известным доверием к анализу (за который, кстати, платили гроши) мочи и плевков своих клиентов. Нечистоплотные доходы ученого!..

Как только ученый искатель приходит, он первым долгом, по ритуалу, нагибается над желчными, гниющими с прошлой недели кишками кролика, того самого кролика, который бессменно и классически выставлен в углу комнаты. Когда запах от кролика становился действительно невыносимым, приносили в жертву другого кролика, но не раньше, так как профессор Жониссе, в то время главный секретарь института, фанатически наводил экономию.

Настоящему ученому нужно лет двадцать в среднем, чтобы сделать безумное открытие, то самое, которое доказывает, что безумие одних не дает счастья другим и что всякое пристрастие в этом мире мешает соседу.

Научное безумие — более рассудительное и более холодное, чем всякое другое, в то же время самое невыносимое. Но когда удалось добиться возможности существовать в каком-нибудь месте при помощи определенных кривляний, хотя бы существование это было мизерно, приходится продолжать или подохнуть, как кролик. Привычки приживаются быстрее, чем мужество, и в особенности привычка жрать.

Так вот, стал я в институте искать моего Парапина, раз я пришел сюда из Ранси, чтобы его найти. Теперь уже надо было настоять на своем. Далось мне это нелегко. По нескольку раз я в нерешительности путался в коридорах и дверях.

Этот старый холостяк никогда не завтракал и обедал только раза два-три в неделю, ужасно обильно, с неистовством, присущим русским студентам, все фантастические привычки которых он сохранил.

В этой специализированной среде Парапин считался наиболее компетентным во всем, что касается тифа животных и людей. Он вошел в славу лет двадцать тому назад, в эпоху, когда несколько немецких ученых в один прекрасный день начали утверждать, что им удалось найти живые вибрионы Эбертина в выделениях влагалища девочки восемнадцати месяцев от роду. Это произвело сенсацию. Счастливец Парапин ответил в наикратчайший срок от имени Национального института и сразу превзошел тевтонского фанфарона, сделав культуру того же вибриона, но в чистом виде, из семени семидесятидвухлетнего инвалида. Он сразу прославился и теперь до самой смерти мог ограничиваться для поддержания этой славы статьями в специальных толстых журналах, статьями, которые никто не в силах был прочесть.

Серьезная ученая публика относилась теперь к нему с доверием. Это позволяло серьезной публике не читать того, что он пишет. Если бы он начал критиковать эту публику, то всякий прогресс оказался бы невозможным. Над каждой страницей пришлось бы провести год.

Когда я подошел к дверям его кельи, Серж Парапин как раз плевал во все четыре угла лаборатории; слюна его была обильна, а лицо выражало такое отвращение, что это наводило на размышления. Изредка Парапин брился, но, несмотря на это, у него на скулах оставалось всегда достаточно щетины, чтобы он мог сойти за беглого каторжника. Он постоянно дрожал, или, может быть, это только казалось, хотя он никогда не снимал пальто с полным набором пятен и главное — перхоти, которую он ногтем скидывал на все, что придется, встряхивая одновременно волосами, падающими на зелено-розовый нос.

Когда я был практикантом на факультете, Парапин научил меня пользоваться микроскопом и был по отношению ко мне по-настоящему доброжелателен. Я надеялся, что он не совсем забыл меня за этот долгий срок и что он сумеет, может быть, дать мне блестящий теоретический совет для Бебера. Бебер, по правде сказать, неотступно меня преследовал.

Меня, несомненно, гораздо больше интересовало отстоять Бебера, чем взрослого. Кончина взрослого всегда доставляет некоторое удовольствие: все же одним гадом меньше на земле; с ребенком — другое дело, у него есть будущее.

Парапин, когда я рассказал ему обо всех моих затруднениях, охотно согласился помочь мне и направить мою рискованную терапевтику. Но за двадцать лет он столькому научился касательно тифа, стольким разнообразным, часто противоречищим друг другу вещам, что теперь ему было очень трудно, так сказать, невозможно назначить для этой столь банальной болезни какое бы то ни было четкое и категорическое лечение.

— Во-первых, дорогой коллега, верите ли вы лично в сыворотки? Что вы по этому поводу думаете?.. А в прививки?.. В общем, какое ваше впечатление?.. Сегодня есть выдающиеся люди, которые слышать больше не хотят о прививках… Это, коллега, несомненно смело… Я тоже считаю… Но в конце концов? А? Все-таки? Не находите ли вы, что в этом отрицании есть доля правды? Что вы думаете?

Фразы вырывались у него изо рта скачками, сопровождаемые грохочущими обвалами буквы р.

Случилось так, что в то время, когда он, подобно льву, боролся с бешеными и отчаянными гипотезами, Жониссе, который тогда еще был в живых, прошел под нашими окнами.

Увидав его, Парапин, если это вообще было возможно, побледнел еще больше и нервно переменил тему разговора, спеша немедленно доказать мне отвращение, которое в нем вызывает один вид этого Жониссе с его всемирной славой. Он характеризовал мне знаменитого Жониссе, обозвав его фальшивомонетчиком, опасным маньяком, приписав ему, кроме того, чудовищные, небывалые еще тайные преступления, которых хватило бы, чтобы населять каторгу в течение ста лет.

Все это он говорил очень громко. Такая откровенность меня удивляла. Служащий при лаборатории слышал весь разговор. Он закончил все свои приготовления и уже только для виду возился с печами и пробирками; он настолько привык слышать ежедневные проклятия Парапина, что они казались ему, как бы чудовищны они ни были, вполне академическими и незначительными. Этот парень чрезвычайно серьезно занимался какими-то своими личными изысканиями. Гнев Парапина не отвлекал его от занятий. Перед тем как уйти, он нежно, тщательно, как дарохранительницу, закрывал печь со своими личными микробами.

— Вы обратили внимание на моего уборщика, коллега? Обратите внимание на этого старого кретина, — обратился ко мне Парапин, как только тот вышел. — Вот уже скоро тридцать лет, как, подметая за мною сор, он слышит разговоры о науке, в изобилии и откровенно, и, несмотря на это, он не чувствует к ней отвращения, и, наоборот, в конце концов теперь только он, один он здесь и верит в науку! Он столько возился с моими опытными пробирками, что они кажутся ему замечательными. Пальчики себе облизывает!.. Он пьянеет от восторга при всякой моей выходке… Кстати, во всякой религии происходит то же самое. Когда священник давно уже бросил думать о Господе Боге, церковный сторож еще верит в него. Нерушимо верит! Противно до тошноты!.. Мой олух дошел до того, что стал подражать мне в костюме, а в манере стричь бороду, великому Биодюре! Вы заметили это?.. Кстати, между нами, Биодюре отличается от моего уборщика главным образом своей всемирной славой и интенсивностью своих маний…

Парапин тоже медленно собирался уходить. Я помог ему обернуть шею чем-то вроде шарфа и поверх перхоти накинуть нечто вроде мантильи. Тогда он вдруг вспомнил, что я пришел к нему за чем-то определенным и срочным.

— За всеми моими делишками, — воскликнул он, — я забыл о вашем больном! Простите меня, коллега, и скорее вернемся к нашему предмету! Но что я могу сказать такое, что бы вам не было уже известно? Среди всех этих приблизительных теорий и спорных опытов было бы разумнее всего не выбирать! Поступайте, коллега, по собственному разумению, уверяю вас. Раз необходимо действовать, поступайте именно так!

Не успели мы выйти на улицу, как нам пришлось сейчас же вернуться за калошами. Таким образом, мы куда-то опаздывали. Потом мы спешно направились в это место, которого он мне не называл.

По длинной улице Вожирар, между зеленщицами, подошли мы к площади, окруженной каштанами и полицейскими. Мы пробрались в заднюю комнату маленького кафе, где Парапин уселся у окна, защищенного занавеской.