ньги. Я получил только половину, и мне хватило их на десять дней, которые я провалялся.
За десять дней можно успеть многое передумать. Как только мне станет немножко лучше, я оставлю Ранси, решил я. Кстати, я уже давно пропустил срок квартирной платы. Значит, с жалкой моей мебелью придется проститься. Ничего никому не сказав, я потихоньку удеру, и меня никогда больше не увидят в Гаренн-Ранси. Уеду, не оставив ни следа, ни адреса. Когда вонючее животное — нужда — преследует вас, зачем тогда спорить? Ничего не говорить и смыться — самый мудрый поступок.
С моим дипломом я мог начать практиковать где угодно, это правда. Но везде было бы то же самое, ни хуже, ни приятней. Вначале будет немножко лучше, конечно, потому что нужен какой-то срок, прежде чем люди познакомятся с вами, чтобы потом уже с разбегу начать вам гадить. В общем, самый приятный момент — это в новом месте, пока тебя еще не знают. Потом начинается обычное хамство. Это в их природе. Все дело в том, чтобы не ждать слишком долго, чтобы они не успели проведать, где ваше слабое место, эти друзья-приятели. Нужно давить клопов, пока они еще не уползли в щели. Правда ведь?
Как бы то ни было, но я потихонечку смылся из моей квартирки в Ранси…
О Больших бульварах вспоминаешь в трудную минуту: кажется, будто бы там не так холодно. Я плохо соображал, у меня был сильный жар, и только силой воли я заставлял себя не терять голову.
Совсем в тумане я причалил в каком-то маленьком-маленьком кафе. Смотрю — за соседним столиком сидит Парапин, мой бывший профессор, пьет пиво, и перхоть его при нем, и все. Мы поздоровались. Оба довольны. Он мне рассказывает, что в его жизни произошли большие перемены. За десять минут он успевает все выложить. Веселого мало. Профессор Жониссе при институте так на него озлился, так его преследовал, что Парапину пришлось уйти, подать в отставку, покинуть лабораторию; потом матери гимназисток тоже пришли к дверям института, чтобы исколошматить его. Неприятности. Расследование. Перепуг.
В самый последний момент он успел зацепиться за какое-то местечко по сомнительному объявлению в медицинском журнале. Ничего блестящего, правда, но работа неутомительная и вполне подходящая. Он занимался хитроумным применением новейших теорий профессора Баритона: развитие маленьких кретинов при помощи кино. Это было большим шагом вперед в подсознательной жизни. В городе только об этом и говорили. Это было в моде.
Парапин сопровождал этих специальных клиентов во вполне современное кино «Тарапут». Он заходил за ними во вполне современную лечебницу Баритона, которая находилась за городом, и сопровождал их туда же после спектакля, счастливых, благополучных и еще более современных. Вот и все. Усадив их перед экраном, он ими больше не занимался. Что ни покажи этой публике — все хорошо. Все довольны, в восторге от фильма, который им показывают в десятый раз. У них совершенно отсутствовала память. Каждый раз фильм был для них сюрпризом.
Семьи их были в восторге. Парапин тоже. Я тоже. Мы решили, что уйдем только в два часа ночи, после последнего сеанса в «Тарапуте», забрав там его кретинов и отправив их спешным порядком в автомобиле домой к доктору Баритону в Виньи-на-Сене. Прекрасная комбинация.
Мы были так рады видеть друг друга, что начали говорить просто так, для разговора, ради удовольствия фантазировать, сначала о путешествиях и наконец о Наполеоне, который нам подвернулся в разговоре. Все становится приятным, когда единственная цель — это быть вместе, оттого что тогда как будто наконец становишься свободным. Забываешь о жизни, то есть о деньгах.
Пока мы приятно разговаривали, в сущности, исповедовались друг другу, в «Тарапуте» начался антракт, и музыканты из кино целой кучей ввалились в трактирчик. Выпили по рюмочке все хором. Парапина они все отлично знали.
Слово за слово, узнаю от них, что как раз ищут статиста, чтобы изображать пашу в интермедии. Немая роль. Тот, что играл пашу, исчез, не говоря дурного слова. Прекрасная, хорошо оплачиваемая роль в прологе. Никаких усилий. И потом не следовало забывать легкомысленного окружения из целой стаи великолепных англичанок танцовщиц, тысяча точных, волнующих мускулов. Вполне мой жанр, то, что мне нужно.
Я стараюсь быть приятным и жду предложения со стороны режиссера. Так как было поздно и им некогда было ехать за другим статистом, режиссер был очень доволен, что я подвернулся. А то бы ему пришлось порыскать. Мне тоже. Он едва взглянул на меня. Не хромаю — значит, ладно. Да если б даже и хромал…
Я проникаю в теплые, как будто ватные подвалы кинематографа «Тарапут». Настоящие ульи разрушенных уборных, где англичанки в ожидании выхода отдыхают, переругиваясь. Возбужденный перспективой заработка, я поспешил познакомиться с этими молодыми и непосредственными товарищами. Кстати, они приняли меня в свою группу чрезвычайно любезно. Ангелы небесные! Ангелы деликатные! Хорошо, когда никто тебя ни о чем не расспрашивает, не презирает тебя. Это — Англия.
Моя роль проста, но существенна. Набитый золотом и серебром, я сначала с трудом мог сидеть между шаткими стойками и лампами, но я приспособился и наконец уселся прочно в выгодном освещении. Мне оставалось только дремать, мечтая о чем угодно при свете опаловых прожекторов.
Вспоминая времена «Тарапута», я теперь вижу ясно, что это было, в сущности, только запретной и незаконной передышкой. Должен сказать, что в эти четыре месяца я всегда бывал хорошо одет: раз князем, два раза центурионом, раз авиатором, и платили мне хорошо и регулярно. Наелся я в «Тарапуте» на много лет вперед. Жизнь рантье без ренты. Предательство!
Гибель! В один из вечеров наш номер сняли по неизвестной мне причине.
К счастью моему, в одно прекрасное утро явился аббат Протист, чтобы поделиться процентами, которые приходились на нашу долю с подземелья старухи Анруй. Я уже больше и не рассчитывал на попа. Он просто как с неба свалился… Нам причиталось по тысяче пятьсот франков. И известия о Робинзоне были утешительны: глаза его поправились как будто, веки перестали гноиться. И все они там требовали моего приезда. Кстати, я им обещал приехать. Даже Протист настаивал на моем приезде. Если верить его рассказам, Робинзон в скором времени собирался жениться на дочери продавщицы свечей в церкви рядом с подземельем, к которой принадлежали мумии старухи Анруй.
Ехать в Тулузу было, конечно, глупо. И я, конечно, сообразил это после, когда успел одуматься. Так что у меня нет смягчающих вину обстоятельств. Но, идя все дальше вслед за Робинзоном, за его приключениями, я пристрастился к темным делам. Уже в Нью-Йорке, когда я не мог спать, меня начал мучить вопрос, смогу ли я идти за Робинзоном дальше, еще дальше. Начинаешь погружаться в ночь, сперва ужасаешься этой ночи, но потом все-таки хочешь понять все и остаешься на дне. Но очень многое хочется понять сразу. Жизнь слишком коротка.
Болезнь, нужда, которая замазывает серым цветом целые дни недели, и уже, может быть, рак подымается из прямой кишки, добросовестный и кровоточащий.
Не успеть! Не считая войны, которая среди преступной скуки людей всегда готова подняться из подвалов, где заперты неимущие. Убивают ли их в достаточном количестве, неимущих? Я в этом не уверен. Это еще вопрос! Может быть, надо было бы удушить всех тех, которые не понимают? Чтоб родились другие, новые нищие, и так далее, до тех пор, пока не появятся те, которые хорошо поймут эту шутку, всю эту милую шутку… Как стригут газон до тех пор, пока не вырастет требуемая трава, хорошая, нежная.
Приехав в Тулузу, я в нерешительности остановился на вокзале. Выпил пива в буфете и пошел бродить по улицам. Незнакомые города всегда приятны. Это место и время, когда можно предполагать, что все встречные — милые люди. Это время, когда еще снится сон. Можно воспользоваться тем, что это сон, и бесцельно побродить по городскому саду. Но в известном возрасте нужно быть осторожным: если для таких прогулок нет серьезных семейных причин, то могут подумать, что вы, как Парапин, бегаете за малолетними. Лучше уж, минуя сад, зайти в кондитерскую у самой решетки сада, в прекрасную кондитерскую, разукрашенную, как публичный дом, с намалеванными на граненых зеркалах птичками. Оказывается, что в этом убежище для серафимов сидишь и уписываешь пирожные. Магазинные барышни тихонько болтают о своих сердечных делах в таком роде:
— Тогда я сказала ему, что он может зайти за мной в воскресенье. Тетка услышала и устроила целый скандал из-за отца!..
— Я думала, что у твоего отца вторая жена, — прервала ее приятельница.
— Так что же, что вторая жена?.. Он все-таки имеет право знать, с кем водится его дочь…
Другая барышня была того же мнения. И страстный спор завязался между всеми продавщицами.
Я тихонько, чтобы не мешать им, уплетал в углу трубочки с кремом и тарталетки, надеясь, что они так скорее разрешат вопросы семейных приличий, но они никак не могли вылезти из них. Ничего не получалось. Их мозговое бессилие ограничивалось ненавистью, не принимающей никакой определенной формы. Они чуть не лопались от нелогичности, важности и невежества, эти барышни-продавщицы; с пеной у рта они шепотом покрывали друг друга бранью.
Слушаешь, ждешь, надеешься, что здесь, что там, в поезде, в кафе, в салоне, на улице, у консьержки, слушаешь, ждешь, чтобы злоба выступила организованно, как на войне, но она волнуется впустую, и никогда ничего не случается ни из-за этих несчастных барышень, ни из-за кого-нибудь другого. Никто нам не помогает. Над жизнью расстилается огромная серая, монотонная болтовня, как отнимающий всякое мужество мираж. Зашли две дамы, и все очарование бесцельного разговора барышень было разрушено. Весь персонал бросился к клиенткам, стараясь предупредить их малейшие желания.
Одна из них отказалась от сластей после целой серии церемоний, подробно объяснив другим дамам, очень заинтересованным, что врач запретил ей сласти и что врач у нее изумительный, что он сделал чудеса в том, что касается запора у жителей в этом городе и в других местах, и что, между прочим, он собирается вылечить ее от задержания кала (она страдает уже больше десяти лет) специальным режимом и чудесным лекарством, известным ему одному. Остальные дамы не собирались позволить себя превзойти по части запора. Они страдают больше всех от запора. Они выражают протест. Они требуют доказательств.