Городской парк показался мне подходящим местом для того, чтобы сосредоточиться в течение нескольких минут, привести в порядок свои мысли, перед тем как отправиться на поиски Робинзона.
Но довольно мечтать! В путь-дорогу! За Робинзоном, за его церковью св. Эпонима и подземельем, где он сторожит мумии со своей старухой! Я приехал для того, чтобы увидеть все это, надо было исполнить задуманное…
Мой фиакр начал рысцой крутить по сумрачным улицам старого города, где свет застревал между крышами. Колеса наши грохотали по канавкам и мосточкам вслед за лошадью, которая казалась одними сплошными копытами. На Юге уже давно не жгли городов. Никогда еще там не было таких старых городов. Войны больше не заходят в эти края.
Мы прибыли к церкви св. Эпонима в полдень. Подземелье находилось немного дальше, у холма с крестом. Мне показали, где оно находится: на середине маленького сада. Вход в этот склеп представлял собой что-то вроде заделанной дыры. Издали я заметил сторожиху, молодую девушку. Я осведомился у нее о моем друге Робинзоне. Девушка как раз запирала дверь. Она мило улыбнулась в ответ и сейчас же рассказала мне новости, и все хорошие.
Оттуда, где мы находились, южный день казался насквозь розовым, а мшистые камни, казалось, подымались и таяли в воздухе.
Подружке Робинзона было лет двадцать. У нее были крепкие, прямые ноги, вполне грациозный торс, маленькая, хорошо и точно обрисованная головка и немножко слишком черные и слишком внимательные на мой вкус глаза. Ничего мечтательного. Это она писала письма, которые я получал от Робинзона. Она пошла вперед своей четкой походкой в сторону подземелья, нога и щиколотка хорошего рисунка, связки, которые, должно быть, ясно напрягались в подходящие минуты. Небольшие жесткие руки, которые умеют держать, руки честолюбивой работницы, сухое, короткое движение, чтобы повернуть ключ. Вокруг нас плясала жара, вздрагивая над дорогой. Мы говорили о том о сем, и потом, раз уж дверь была открыта, она все-таки решила показать мне подземелье, несмотря на то, что пора было завтракать. Ко мне понемножку возвращалась моя беспечность. По мере того, как мы спускались вслед за ее фонарем, становилось все свежее. Это было приятно. Я сделал вид, будто бы споткнулся о ступеньку, для того чтобы схватить ее за руку. Пошли шутки, и когда мы дошли до утрамбованной земли внизу, я поцеловал ее около шеи. Она протестовала, но не очень.
После минутки нежности я обвился вокруг ее живота, как настоящий любовный червяк. Для общения душ мы так и этак слюнявили друг другу губы. Одна моя рука медленно двигалась вдоль изгиба бедер, а так как фонарь стоял на земле, то я в то же время видел, как вдоль ног бегали выпуклые блики, и это было приятно. Могу рекомендовать такое положение. Ах, не надо терять такие минуты! Они вознаграждают за многое. Какой стимул! Какое вдруг появляется прекрасное настроение! Разговор возобновился в другом тоне, доверчивей и проще. Мы только что сэкономили десять лет.
— У вас часто бывают посетители? — спросил я, отдуваясь не к месту. Но сейчас же продолжал: — Ведь это ваша мать продает свечи в церкви рядом? Отец Протист говорил мне о ней.
— Я замещаю мадам Анруй только во время завтрака… — ответила она. — Днем я работаю у модистки… на улице Театра… Вы проезжали мимо театра по дороге сюда?
Она еще раз успокоила меня насчет Робинзона: ему было гораздо лучше, специалист по глазным болезням думает даже, что скоро ему будет настолько хорошо, что он сможет ходить один по улицам… Он даже уже пробовал. Все это предвещало только хорошее. Со своей стороны старуха Анруй была вполне довольна подземельем. Дела ее шли хорошо, и она копила деньги. Слово за слово, мы заговорили о их свадьбе.
За всем этим я даже еще не спросил, как ее зовут. Ее звали Маделон.
Она родилась во время войны. Их брак, в сущности, меня устраивал. Маделон — это имя, которое легко запомнить. Она, конечно, знала, что делала, выходя замуж за Робинзона. В общем, даже если он поправится, он все-таки будет калекой… Да еще она-то думала, что у него затронуты только глаза. Но у него были больные нервы, дух и все остальное. Я чуть было не рассказал ей всего того, не предостерег… Я никогда не умел говорить о браках, я не умею ориентироваться в этих разговорах и не знаю, как из них вылезти.
Чтобы переменить тему, я вдруг очень заинтересовался подземельем, и раз уж мы пришли так издалека, чтобы осмотреть его, то момент мне показался подходящим.
Фонарик Маделон вытаскивал из темноты, из стены один за другим трупы. Было над чем задуматься туристам. Вплотную к стене, как для расстрела, стояли эти мертвецы. Не совсем из кожи и костей, не совсем в одежде. От всего от этого понемножку. В очень грязном виде, дыры повсюду… Время, которое уже много веков назад взялось за их кожу, все не отпускало их. Время терзало еще то тут, то там их лица…
Маделон объяснила мне, что их привело в такое состояние известковое кладбище, в котором они прождали пятьсот лет. Нельзя было назвать их трупами. Время, когда они были трупами, прошло для них. Они тихонько подошли к той грани, после которой превращаются в пыль.
Старуха Анруй заставляла этих мертвецов работать на себя, как в цирке. В хороший сезон они приносили ей по сто франков в день.
Наконец мы опять заговорили о наших делах с Маделон. Казалось, ей очень хочется замуж. Она, должно быть, здорово скучала в Тулузе. Там редко представлялся случай встретить парня, который бы так много путешествовал, как Робинзон. Ему было что рассказать! И правду, и не совсем правду. Кстати, он им уже многое рассказал про Америку и тропики. Отлично!
Я тоже был в Америке и в тропиках. Я тоже мог кое-что рассказать. Я намеревался это сделать. Именно путешествуя вместе, мы и подружились с Робинзоном. Фонарь потух. Мы зажигали его раз десять, пока увязывали прошлое с будущим. Она защищала свою грудь, она у нее так чувствительна.
Но все-таки, так как старуха Анруй, позавтракав, могла вернуться с минуты на минуту, нам пришлось выйти на свет божий по крутой, непрочной и неудобной лестнице. Я обратил на нее внимание.
Именно из-за этой лестницы, и такой легкой, и такой предательской, Робинзон редко спускался в подземелье с мумиями. По правде сказать, он чаще всего стоял перед дверью, чтобы зазывать туристов и привыкать к свету, который временами проникал в его глаза.
В это время старуха Анруй распоряжалась внизу. В сущности, она работала при мумиях за двоих. Она уснащала осмотр следующей речью об этих пергаментных мертвецах:
— Они вовсе не отвратительны, месье, медам. Ведь они в течение пятисот лет сохранялись в извести. Наша компания — единственная в мире… Посмотрите, у этого сохранился глаз… совсем сухой… и язык… который стал будто кожаный, а посмотрите на этого большого, в кружевной рубашке…
Робинзон постоянно протестовал, считая, что его обделили.
— Но ведь ты не вносил денег в это дело! — возражал я, чтобы успокоить его и объяснить. — И тебя хорошо кормят. И о тебе заботятся…
Но Робинзон был упрям, как шмель, у него была настоящая мания преследования. Он не хотел ни понять, ни смириться. Я начал избегать этих минут откровенности. Смотрел я на него с его моргающими, еще немного гноящимися на солнце глазами и думал про себя, что в конце концов он вовсе не симпатичен, Робинзон. Есть такие животные: хотя они ни в чем не виноваты, и несчастны, и все прочее, и это отлично знаешь, все-таки сердишься на них. Чего-то им не хватает.
— Могло так случиться, что ты сидел бы в тюрьме… — начинал я сызнова, чтобы заставить его подумать и понять.
— В тюрьме я уже сидел. Там не хуже, чем здесь…
Он мне никогда не говорил о том, что он сидел. Это, должно быть, было до нашей встречи, до войны.
Днем, в то время как Маделон была в мастерской, а старуха Анруй показывала клиентам свое дрянцо, мы уходили в кафе под деревьями.
Вот этот уголок, это кафе под деревьями Робинзону нравилось. Должно быть, за щебет птиц там, наверху. Собственно, голоса из-за них не было слышно! Но Робинзон находил, что это приятно.
— Если б только она давала мне регулярно по четыре су с посетителя, я был бы доволен.
Каждые четверть часа он снова начинал об этом говорить…
Мы просидели до вечера в кафе, проваландавшись целый день, как унтера в отставке.
Во время сезона туристов было без счета. Они таскались в подземелье, и старуха Анруй их смешила.
Попу, правда, не очень нравились эти шуточки, но так как он получал свою долю и даже больше, то он и пикнуть не смел; кроме того, он ничего не понимал в шутках. А между тем стоило послушать и посмотреть на старуху Анруй среди ее трупов. Она смотрела им прямо в лицо, она, которая не боялась смерти, сама такая сморщенная, покоробившаяся. Когда она болтала при свете своего фонаря прямо под их, так сказать, носом, казалось, что и она принадлежит к ним.
Когда мы все возвращались домой и собирались за обеденным столом, мы еще немножко спорили о сборе, и старуха Анруй называла меня «мой миленький доктор Шакал» — из-за бывших между нами в Ранси историй. Но все это, конечно, в виде шутки.
Маделон возилась на кухне. Она клала в кушанье много пряностей, а также томатов. Знаменито готовила! Потом вино. Даже Робинзон привык к вину: на Юге без этого нельзя. Он мне уже все рассказал, что случилось за время его пребывания в Тулузе. Я его больше не слушал. Он меня разочаровал и был мне немножко противен, если говорить начистоту. «Буржуй ты, вот что, — заключал я (оттого что в те времена не существовало более обидного ругательства). — Ты думаешь исключительно о деньгах… Когда к тебе вернется зрение, ты будешь еще хуже других…»
С Маделон мы изредка встречались на минутку у нее в комнате перед обедом. Это было трудновато наладить.
Только не надо воображать, что она не любила своего Робинзона. Это не имело ничего общего. Но поскольку он играл в жениховство, то, естественно, она играла в невинность. Такое уж было между ними чувство. В этих делах главное — сговориться. Он не хотел ее трогать до свадьбы, говорил он мне. Таков был его замысел. Значит — вечность ему, а мне — то, что сейчас. Кроме того, он говорил со мной о проекте бросить старуху Анруй и открыть с Маделон ресторанчик. Все по-серьезному.