Днем Баритон отличался мелочной и придирчивой деятельностью, которая утомляла всех его окружающих. Каждое утро ему приходила в голову какая-нибудь новая, плоская и практическая мысль. Целую неделю мы размышляли о том, как заменить ролики бумаги в уборной пакетами той же бумаги. Наконец было решено, что мы дождемся распродажи и тогда пойдем по магазинам. После этого появилась новая забота — по поводу фланелевых жилетов… Носить их на рубашке или под рубашкой?.. А в чем принимать английскую соль?..
Парапин избегал этих прений, погружаясь в глубокое молчание. У меня не было его полного безразличия. Наоборот, я не умел не отвечать. Я не мог заставить себя не спорить без конца о сравнительных преимуществах какао и кофе с молоком… Он меня околдовывал своей глупостью.
Но мир памяти мосье Баритона, этого подлеца! В конце концов мне все-таки удалось его уничтожить. Для этого понадобилось немало умственного напряжения.
Так шло время, месяцы, довольно, в сущности, мило — пожаловаться не могу, — но вдруг Баритону пришла в голову новая блестящая мысль.
Он, должно быть, уже давно задумывался над тем, как бы меня за те же деньги использовать больше и лучше. И наконец он придумал.
Раз как-то после завтрака он высказался. Во-первых, нам подали целую миску клубники со сливками, мой любимый десерт. Мне это сейчас же показалось подозрительным. И действительно, только я успел проглотить последнюю ягоду, как он атаковал меня.
— Фердинанд, — начал он, — не согласились ли бы вы дать несколько уроков английского языка моей дочке Эме? Что вы по этому поводу думаете? Я знаю, что у вас великолепное произношение. А в английском языке главное — это произношение, не правда ли?.. Кстати, Фердинанд, не хочу вам льстить, но вы всегда так любезны.
— С удовольствием, мосье Баритон, — отвечаю я, застигнутый врасплох.
И тут же было решено, что с завтрашнего утра начну давать уроки английского языка Эме.
Это продолжалось много недель. С этих уроков английского языка началось смутное, подозрительное время; происшествия сменялись, и ритм их не имел ничего общего с ритмом обыкновенной жизни.
Баритон хотел присутствовать на уроках, на всех уроках, которые я давал дочке. Несмотря на все мои старания, английский язык нисколько не прививался бедной маленькой Эме. В сущности, ее совсем не интересовало, что значат эти новые слова. Она хотела бы, чтобы ей позволили обходиться теми французскими словами, которые она уже знала и трудности и удобства которых могли с избытком прослужить ей всю жизнь.
Но отец вовсе не собирался оставить ее в покое.
— Я хочу сделать из тебя современную девушку, дитя мое, — подгонял он ее без конца в виде утешения. — Я достаточно настрадался из-за незнания английского языка, когда имел дело с иностранной клиентурой… Не плачь, моя доченька! Слушай мосье Бардамю; он такой терпеливый, такой любезный. И когда ты научишься делать языком the, я тебе обещаю подарить ни-ке-лированный велосипед.
Но Эме совсем не хотелось учиться делать ни the, ни enough. Вместо нее the, enough, заодно и другие успехи делал хозяин, несмотря на свой южный акцент и свою манию логики, очень неудобную для английского языка. Мало-помалу маленькая Эме перестала принимать участие в наших разговорах, ее оставляли в покое. Она мирно вернулась к себе в облака, не требуя объяснений. Она не научится английскому языку — вот и все. Все для Баритона.
Вернулась зима. Наступило Рождество. В туристских агентствах вывесили объявление об обратных билетах в Англию по удешевленному тарифу. Я даже зашел в одно из них справиться о цене.
За столом я между прочим упомянул об этом Баритону. Сначала он не проявил интереса, как будто пропустил эту справку мимо ушей. Я даже думал, что он о ней совсем забыл, когда как-то вечером он сам об этом заговорил и попросил принести ему, когда представится случай, все справки.
Правду сказать, Баритон уже больше не был похож на самого себя. Вокруг нас люди и вещи, фантастические, замедленные, теряли свою значительность, и даже окраска их, хорошо нам знакомая, приобретала подозрительную мечтательную мягкость.
Баритон только мимоходом все более и более вяло занимался административными делами лечебницы, несмотря на то, что он сам ее создал и в течение более тридцати лет страстно ею интересовался. Он целиком полагался на Парапина. Растущее смятение его мировоззрения, которое он еще стыдливо старался скрывать от посторонних, вскоре стало для нас очевидным, неоспоримым, физическим.
Гюстав Мандамур, полицейский в Виньи, с которым мы были знакомы, так как мы иногда поручали ему грубую работу по дому, существо, из всех однородных существ наименее прозорливое, которое мне случалось встречать, спросил меня как-то, не получил ли хозяин плохих вестей. Я его успокоил, как мог, но не совсем убедительно.
Все эти сплетни не интересовали Баритона. Единственное, что он требовал, — это чтоб ему не мешали ни под каким видом. В начале наших занятий мы, по его мнению, слишком бегло изучали толстую «Историю Англии» Маколея, капитальный труд в шестнадцати томах. По его распоряжению мы начали его сначала и в очень подозрительном психическом состоянии. Глава за главой.
Баритон как будто все более и более был заряжен мышлением. Долго, полузакрыв глаза, повторял он наизусть текст Маколея с самым лучшим английским выговором из всех акцентов Бордо, которые я ему предоставил на выбор.
При авантюре Монмута, где все жалкое нашей пустой и трагической природы, так сказать, распоясывается перед вечностью, у Баритона начиналось головокружение; уже только тонкая нить связывала его с нашей обыкновенной судьбой, и он выпустил перила из рук… С этой минуты — я могу теперь в этом признаться — он уже был не от мира сего. Он больше не мог…
Под конец этого же вечера он попросил меня зайти к нему в его директорский кабинет. Я, правда, уже ждал, что он сделает мне сообщение о каком-нибудь героическом решении, например, что он немедленно уволит меня со службы. Вовсе нет. Его решение, совсем наоборот, было целиком в мою пользу. А так как мне очень редко случалось, чтобы судьба делала сюрпризы в мою пользу, то я прослезился. Баритон принял это проявление моего волнения за проявление горя, и настала его очередь меня утешить.
— Я думаю, что вы не будете сомневаться, если я дам вам слово, Фердинанд, что мне надо было больше, чем простое мужество, чтобы покинуть этот дом. Вы знаете меня, знаете, какой я домосед, и вот я уже почти старик, в сущности, и вся моя карьера была неутомимой, упорной, добросовестной проверкой медленных или быстрых козней… Каким образом дошел я за несколько месяцев до того, чтобы отвлечься от всего?.. И все же я душой и телом пришел в это благородное состояние отрешенности, Фердинанд. Хурей!..[7] Как вы говорите по-английски. Мое прошлое чуждо мне. Я возрождаюсь, Фердинанд. Просто-напросто. Я уезжаю. Ни за что на свете я не изменю своего решения. Сомневаетесь ли вы теперь в моей искренности?
Я не сомневался больше ни в чем. Он был способен решительно на все. Я думал также, что было бы пагубно для него противоречить ему в его состоянии.
— Но этот дом, мосье Баритон, что с ним будет? Подумали вы об этом?
— Как же, Фердинанд. Я подумал об этом. Вы возьмете на себя управление на все время моего отсутствия. Вот и все… Ведь вы всегда были в великолепных отношениях с больными. Все отлично устроится, вот увидите, Фердинанд… А Парапин, поскольку он не может переносить разговоры, займется механикой, аппаратами и лабораторией. Он это дело знает. Таким образом все будет в порядке. Кстати, я перестал верить в необходимость чьего бы то ни было присутствия. С этой стороны я, видите ли, мой друг, тоже очень изменился.
И действительно, он был неузнаваем.
— А вы не опасаетесь, мосье Баритон, что ваш отъезд будет использован конкурентами в окрестностях? Какой смысл придадут они вашему благородному и добровольному изгнанию?
Эти предложения, должно быть, уже заставили его долго и мучительно думать. Они его еще смущали, и теперь он побледнел у меня на глазах…
Для дочери его Эме, этого невинного дитяти, это было довольно грубым ударом судьбы. Он отослал ее под опеку к одной из теток, в сущности, совершенно чужой, в провинцию. Таким образом, когда все интимные дела были ликвидированы, нам только оставалось, Парапину и мне, делать все от нас зависящее, чтобы управлять его делами и имуществом.
Плыви же, корабль, без капитана!
После таких откровенных признаний я мог себе позволить, так мне казалось, спросить у хозяина, в какую сторону он думает устремиться в поисках авантюр.
— В Англию, Фердинанд, — ответил он, не запнувшись.
Назавтра мы оба, Парапин и я, помогли ему собрать вещи. Паспорт со всеми его страничками и визами немного удивил его. До сих пор у него никогда не было паспорта. Ему сразу захотелось, чтобы ему дали их несколько. Мы сумели убедить его, что это невозможно.
Под конец его смутил вопрос о том, какие воротнички взять с собой в дорогу, крахмальные или мягкие, и сколько каждого сорта. Эта проблема занимала нас до отъезда из дома. Мы поспели на последний трамвай, идущий в Париж. У Баритона был с собой только легкий чемодан: он хотел повсюду и всегда быть налегке.
На перроне благородная высота подножек международных вагонов произвела на него впечатление. Он не решался подняться по этим величественным ступеням.
Мы протянули ему руки. Час настал. Раздался свисток, поезд отошел точно, минута в минуту. Наше прощание было грубо ускорено.
— До свидания, дети мои, — успел он еще сказать, и рука его отделилась от наших…
Рука его двигалась там, в дыму, в грохоте и уже в ночи по рельсам, все дальше, белая…
С одной стороны, мы не жалели, что он уехал, но все-таки после этого отъезда в доме стало ужасно пусто.
Во-первых, то, как он уехал, расстроило нас, несмотря ни на что. Мы спрашивали себя, не случится ли и с нами что-нибудь нехорошее.