Подгоняя себя, я растерял в этих однообразных коридорах ту каплю апломба, что еще оставалась у меня при бегстве из карантина. Я измочалился, как моя хижина под африканским ветром и потоками теплой воды. Здесь мне приходилось бороться с водопадом незнакомьк ощущений. В схватке между двумя типами человечества бывает такой момент, когда ты словно барахтаешься в пустоте.
Неожиданно мальчишка без предупреждения повернулся на каблуках. Мы пришли. Я стукнулся о дверь — это была моя комната, большая коробка со стенами из черного дерева. Только на столе немного света — боязливая зеленоватая лампа в кругу лучей.
Директор отеля «Стидсрам» доводит до сведения гостя, что здесь его встретят по-дружески, а директор лично проследит, чтобы тот ни минуты не скучал во время своего пребывания в Нью-Йорке.
Я прочел это положенное на самом видном месте уведомление, и подавленность моя возросла, если это вообще было возможно.
Оставшись один, я почувствовал себя еще хуже. Даже здесь, в номере, Америка наседала на меня со всех сторон, ставила передо мной неразрешимые вопросы, изводила пакостными предчувствиями.
Я, перепуганный, лежал на кровати и для начала силился свыкнуться с темнотой. Стену со стороны окна периодически бросало в дрожь от грохота. Рядом проходила надземка. Поезда, набитые дрожащим человеческим фаршем, мчались между двумя улицами, прядая от квартала к кварталу сумасшедшего города. Видно было, как они трясутся внизу, летя, как потоки, по ложу из опор, и громовое эхо далеко позади них, мчащихся со скоростью сто километров в час, мечется от одной стены к другой. Пока я лежал в прострации, настало время обеда, потом — отхода ко сну.
От бешеной надземки я главным образом и ошалел. В стене по ту сторону двора-колодца зажглось окно, затем другое, затем десятки. Я разглядел, что происходит за иными из них. Семейные пары ложились спать. После долгих часов пребывания в вертикальном положении американцы устают, вероятно, не меньше нашего. У женщин, по крайней мере у тех, кого я мог рассмотреть, бедра были очень полные и бледные. Перед сном большинство мужчин брились, покуривая сигару.
В постели они первым делом снимали очки, потом зубные протезы, которые клали в поставленный на виду стакан. Как и на улице, оба пола вели себя так, словно не имели друг к другу никакого касательства. Они казались крупными ручными животными, приученными скучать. Тем, чего я ожидал, занимались всего две пары — при свете и не слишком увлеченно. Остальные женщины, ожидая, пока муж добреется, угощались в постели конфетами. Потом свет повсюду потух.
Люди, ложащиеся спать, — грустное зрелище: видно, что им плевать на происходящее вокруг и они даже не пытаются понять, как и почему все это происходит. Им, надутым, чуждым всякой щепетильности олухам, американцы они или нет, спать ничто не помешает. Совесть у них всегда спокойна.
Я-то самодовольством не страдал: я видел слишком много темного. Знал слишком много и все-таки недостаточно. «Надо выйти на улицу, — твердил я про себя, — надо выйти. Может быть, встречу Робинзона». Мысль была, безусловно, идиотская, но я схватился за нее, как за предлог снова спуститься на улицу, тем более что заснуть не удавалось, сколько я ни ворочался на узкой кровати. В таких случаях даже онанизм не облегчает и не веселит и впадаешь в подлинное отчаяние.
А хуже всего вот что: ты принимаешься ломать себе голову, найдется ли у тебя завтра достаточно сил продолжать то, что делал сегодня и еще много раньше, где взять сил на хлопоты, на тысячи бесплодных замыслов, на попытки выбраться из удручающей нужды, попытки, неизменно кончающиеся неудачей, и все это лишь затем, чтобы лишний раз убедиться в непреодолимости судьбы и неизбежности падения с той высоты, на которую ты вскарабкался за день и под которой тебе приходится лежать каждый вечер в страхе перед завтра, все более неопределенным, все более пакостным.
А может быть, это уже дает о себе знать угрожающий нам предатель возраст? В нас смолкает музыка, под которую плясала жизнь, — и все тут. Молодость ушла умирать на край света, в безмолвие правды. Куда, спрашивается, идти, когда в тебе уже нет достаточного заряда безумия? Правда — это нескончаемая агония. Правда в этом мире — смерть. Выбирай: умереть или врать. А я всегда был не способен наложить на себя руки.
Значит, самое лучшее — все-таки выйти на улицу: это самоубийство в миниатюре. У каждого свой крошечный дар, свой способ обеспечивать себе сон и жратву. Мне надо было выспаться и вернуть себе силы, без которых завтра не заработать на кусок хлеба. Снова взвинтить себя, чтобы завтра найти работу, а пока что перешагнуть неведомый порог сна. Ошибается тот, кто думает, будто так уж легко заснуть, когда ты во всем изверился, в особенности когда на тебя нагнали столько страха.
Я наспех оделся и с грехом пополам, малость одуревший, добрался до лифта. Затем мне пришлось опять пересечь вестибюль перед новыми рядами восхитительных загадок с такими соблазнительными ногами, с нежными и строгими лицами. Богини, честное слово, богини, вышедшие на промысел! Можно было, пожалуй, попробовать столковаться. Но я боялся, что меня арестуют. Осложнение! Почти всегда желания бедняка караются тюрьмой. И улица подхватила меня. Толпа была уже не та, что недавно. Теперь она, хоть и катилась все так же стадно по тротуарам, явно осмелела, словно достигла менее бесплодной страны, страны развлечений, страны вечера.
Люди направлялись в сторону подвешенных в ночной дали огней, извивающихся, как многоцветные змеи. Они приливали из всех окрестных улиц. Сколько же долларов просаживает такая толпа, к примеру, на носовые платки или шелковые чулки! — рассуждал я. Даже на одни папиросы! Подумать только, вы можете разгуливать среди таких деньжищ, и у вас не прибавится в кармане ни гроша хотя бы на то, чтобы поесть. Просто отчаяние берет, как представишь себе, насколько люди отгорожены друг от друга. Ну прямо как здешние дома.
Я тоже двинулся в сторону огней. Кино, рядом другое, потом еще одно, и так вдоль всей улицы. Перед каждым из них от толпы отваливался изрядный кусок. Я выбрал кино себе по вкусу: там у входа были выставлены фотографии женщин в одних комбинациях. И с какими бедрами, Господи! Тяжелыми, широкими, плотными! А над ними прелестные головки, словно выписанные по контрасту карандашом без ретуши, небрежностей и помарок: нежные, хрупкие и, повторяю, прелестные, но в то же время с четкими и решительными лицами. Словом, все опаснейшее, чем может расцвести жизнь, подлинно неосторожная красота, нескромное вторжение в самую глубокую и божественную гармонию, какая только мыслима.
В кино было хорошо, уютно, тепло. Оно — словно объемистый орган, нежный, как в церкви, но в церкви натопленной, орган — как бедра. Ни одной потерянной впустую секунды. Ты словно погружаешься в теплую атмосферу всепрощения. Стоит дать волю этому чувству, и начинает вериться, что мир наконец обратился к Богу и стал добреть. Ты сам — тоже.
Тогда во тьме рождаются мечты, зажигаясь от миража движущихся огней. То, что происходит на экране, не совсем жизнь, но оставляет большое, хоть и неопределенное место для бедняков, для мечтаний и для мертвых. Надо только не мешкать и успеть вдоволь наглотаться мечты: это поможет тебе прорваться сквозь жизнь, поджидающую тебя у выхода из зала, продержаться еще какое-то время среди жестоких вещей и людей. Из мечтаний выбираешь те, что лучше всего согревают душу. Я лично предпочитаю похабные. Нечего выпендриваться: бери от чуда то, что можно унести с собой. Блондинка с незабываемым бюстом и шеей нарушила немоту экрана песней, речь в которой шла об одиночестве. Я чуть не заплакал вместе с актрисой.
Да, кино — это хорошо! Какой подъем оно рождает в тебе! Именно так получилось со мной: я сразу почувствовал, что на два по крайней мере дня зарядился мужеством. Я даже не стал ждать, пока в зале снова зажжется свет. Теперь, вобрав в себя каплю чарующего душевного бреда, я был готов решительно погрузиться в сон.
Когда я, вернувшись в «Стидсрам», поклонился портье, он не пожелал мне спокойной ночи, как принято у нас, но теперь я чихал на его презрение. Сильная внутренняя жизнь довлеет сама себе и способна расплавить корку двадцатилетнего льда. Вот так.
Как только у себя в номере я закрыл глаза, блондинка из фильма опять запела свою горькую песню, но сейчас уже для меня одного. Я помог ей, так сказать, усыпить меня, и мне удалось заснуть: теперь я был не один. В одиночку спать невозможно.
Америке экономней всего питаться булочками с горячей сосиской внутри; это удобно, потому что они продаются на каждом углу, и недорого. Меня нисколько не удручало, что я кормлюсь в бедном квартале, но вот не видеть хорошеньких, созданных для богачей женщин было мучительно. Без этого и есть не стоило.
Правда, я мог опять походить мимо них по толстым коврам в вестибюле «Стидсрама», делая вид, что кого-то ищу, и мало-помалу освоиться в их двусмысленном окружении. Но, поразмыслив, я признался себе, что ребята с «Инфанты Сосалии» были правы. Опыт убедил меня, что мои запросы действительно чрезмерны для бедняка. Товарищи на галере поделом орали на меня. Между тем энергия не возвращалась ко мне. Напрасно я глушил себя все новыми дозами кино: вызываемого им подъема хватало только на одну-две прогулки. Не больше. Правда, в Африке я уже познакомился с одиночеством довольно грубого толка, но в американском муравейнике отчужденность от всех грозила принять еще более удручающие формы.
Я всегда боялся опустошенности, боялся, что у меня не будет, в общем, никакой причины существовать и дальше. Теперь я стоял перед бесспорным фактом собственного небытия. В среде, слишком несхожей с тою, в какой сложились мои убогие привычки, я в одно мгновение как бы растворился. Я чувствовал, что просто-напросто прекращаю существовать. Я увидел, что, как только со мной перестали разговаривать о привычном, ничто уже не мешает мне погрузиться в неизбывную скуку, в некую страшную бездну душевной катастрофы. Отвращение ко всему!