Однако мальчик наотрез отказывается возвращаться один в чужой и темный дом. Он требует, чтобы отец взял его с собой, уверенно утверждая к тому же, что лучше знает обратную дорогу. Он не знает, что корабль, с которого они с Бен-Атаром отправились два дня назад на разведку в Париж, подошел за это время к самому острову, поэтому, даже приблизившись к судну, он вначале не узнает его и упрямо твердит, что это другой корабль, только внешне похожий на их собственный, а их корабль стоит значительно дальше. Раву Эльбазу и самому поначалу трудно переубедить сына, потому что за минувшие часы старое сторожевое судно сильно изменилось — оно как будто уменьшилось в размерах, его большой треугольный парус исчез вместе с мачтой, а дряхлые щиты и выцветшие знаки отличия, которые прежде украшали борта, пропали, как не бывало. Лишь когда компаньон Абу-Лутфи, заслышав в ночной тишине запальчивые препирательства рава с мальчишкой, внезапно окликает их с корабельной палубы, маленький Эльбаз признает наконец, что перед ним действительно то самое судно, мачта которого так часто и долго скользила между его худыми ногами, что под конец стала уже казаться частью его собственного тела.
Черного раба тут же посылают помочь вернувшимся пассажирам подняться на борт. И хотя рав сошел с корабля всего несколько часов назад, Абу-Лутфи бурно радуется его возвращению, согреваемый наивной надеждой, что, быть может, присутствие этого святого человека вернет их судну хоть некоторую благопристойность. Ибо что тут скрывать — с той минуты, как судно достигло конечной точки намеченного маршрута и бросило якорь у северного берега Сены, на палубе словно рухнули все и всякие запреты. И даже не столько из-за отсутствия хозяина, сколько главным образом из-за исчезновения тех двух женщин, молчаливое и благородное присутствие которых доселе сдерживало низменные страсти моряков. И впрямь, едва поднявшись на палубу, рав видит гору грязной, немытой посуды, сваленной в полном беспорядке, и группу пьяных матросов, лежащих вповалку вокруг капитана Абд эль-Шафи, который восседает на старом капитанском мостике, завернувшись в леопардову шкуру, самовольно вытащенную из трюма, и мычит под нос какую-то старинную песню — наверняка ту самую, под звуки которой викинги его прадеда добрую сотню лет тому назад грабили этот же самый город. Завидев поднявшегося на палубу рава, капитан неожиданно приветствует его грязным ругательством, какого ни разу не позволял себе за все время их долгого плавания, но рав Эльбаз проходит мимо, не обращая на него никакого внимания, потому что сейчас весь его ум занят размышлением, с чего ему начать — то ли поискать, прежде всего, заветную шкатулку, то ли все-таки попытаться сначала утолить невыносимый голод? Его, однако, страшит, что, попросив первым долгом поесть, он тем самым бросит тень на гостеприимство Абулафии и его новой жены, и потому он в конце концов решает, что лучше бы ему как-нибудь неприметно проскользнуть в трюм и подкрепиться там сушеными фигами и сладкими рожками, чтобы заглушить проклятый голод, который не переставая терзает его внутренности, — но в эту минуту верный Абу-Лутфи, давно уже различивший голодные мученья рава, громко приказывает черному рабу приготовить для вернувшихся ту рыбу, что матросы незадолго до их прихода поймали в речных водах.
И вот, в ожидании, пока дойдет до надлежащей готовности эта рыбная трапеза третьей стражи ночи, уже протянувшей тем временем тончайшую кисею серебристого света над погруженным в темноту Парижем, рав Эльбаз все-таки начинает с того, что отправляется на поиски своей заветной шкатулки. Он позабыл о ней с того самого дня, когда дух поэзии овладел им у иззубренных берегов Бретани, и с тех пор она напрочь выпала из его памяти. Но теперь он никак не может ее найти — ни в своей каюте, среди сваленных там в беспорядке вещей и одежды, ни в каюте самого Бен-Атара. Забравшись на старый капитанский мостик, он принимается искать свою пропажу среди канатов и корабельных снастей, заглядывает даже под ту леопардову шкуру, на которой, таращась в пьяном изумлении, развалился капитан Абд эль-Шафи, — но не находит шкатулки и там. Неужто Абу-Лутфи в своем неуемном энтузиазме сгоряча присоединил ее к вещам, предназначенным на продажу? Он пытается осторожно расспросить исмаилитского компаньона, но тот немедленно рассыпается в клятвах и заверениях, что никогда бы не позволил себе даже пальцем прикоснуться к шкатулке со святыми словами. Не захватила ли ее с собой одна из женщин? — задумывается рав. Но они ведь не умеют читать! Из почтения к ним он сначала подумывает послать в их каюты сына — так, на всякий случай, — но, поразмыслив, решает, что лучше все-таки заглянуть туда самому. Не исключено ведь, что эти поиски углубят его понимание семьи Бен-Атара какими-нибудь новыми и полезными сведениями.
Первым делом он входит в каюту первой жены, что на носу корабля, но сразу же видит, что здесь все убрано подчистую — только легкий аромат женских благовоний еще витает в воздухе. Потому ли она забрала с собой все свои вещи и платья, что опасалась бросить их здесь без присмотра, или же всерьез приготовилась к длительному пребыванию на берегу? Как бы то ни было, ее наряды по большей части отсутствуют, а что осталось — тщательно упаковано, перевязано красным шнурком и лежит себе рядом с аккуратно сложенными покрывалами. Лишь тогда он направляется на корму, в корабельные недра, и там первым делом обнаруживает маленького верблюжонка, который стоит в одиночестве и печально разглядывает маленькую парижскую мышку, уютно устроившуюся между его ногами. Поначалу раву никак не удается разыскать в темноте трюма крохотную, да еще скрытую занавеской каморку второй жены, и он долго плутает среди огромных, набитых пряностями мешков, но в конце концов находит то, что искал, дрожащей рукой отодвигает веревочную занавеску и, держа в другой руке зажженную свечу, пригнувшись, со стучащим сердцем, входит внутрь — и оказывается прямо перед незастеленным ложем, на котором в бурном беспорядке свалены женская одежда и разные другие вещи, словно хозяйка покинула это место в страшной спешке, рассчитывая скоро вернуться. И в этой-то груде струящихся меж ладонями шелковых одеяний, оставляющих на коже тонкий запах благовоний, он, как ни странно, находит наконец свою шкатулку из слоновой кости — то ли небрежно брошенную за ненадобностью, то ли, напротив, спрятанную, чтобы втайне ей поклоняться.
Со времени смерти жены рав Эльбаз никогда еще не бывал так близко к одежде и вещам чужой женщины, и острая дрожь желания на какой-то миг пронизывает все его тело. Поэтому он спешит тут же уйти, спрятав шкатулку под халатом, но еще успевает все-таки по пути любовно погладить тонкую узкую голову верблюжонка — прежде всего, разумеется, из сострадания ко всякой живой твари, но также и во искупление того легкого греховного помутнения, которое промелькнуло в его душе там, в тесной каюте. На палубе его встречает капитан Абд эль-Шафи, который соблаговолил подняться со своей леопардовой шкуры, чтобы показать мальчику, как вытягивать из рыбы ее хребет, не повредив при этом рыбьего мяса. Маленькому Эльбазу так хорошо удается повторить этот трюк, что он сам, не ожидая, пока его попросят, извлекает хребет также из рыбы, сваренной для отца, и тут уж рав Эльбаз, не в силах более сражаться с голодом, с жадностью набрасывается на белую мягкую плоть.
И только с появлением утренней звезды, утолив голод и даже слегка осоловев от сытости, он находит наконец время заново просмотреть свитки, посланные ему Бен-Гиатом. И тогда он начинает понимать, почему в свое время забыл о них так основательно, что чуть было не потерял совсем. Все эти рассказы из жизни праотцев, судей и царей, выбранные старым магрибским мудрецом и переписанные его красивым крупным почерком, снова кажутся ему детскими, задиристыми и не имеющими ничего общего с возвышенным, серьезным благородством той тройственной любви, которую он наблюдал рядом с собой в течение стольких дней и ночей. Поэтому он просит Абу-Лутфи, который все это время не сводит с него почтительного взгляда, вновь уложить все эти свитки в шкатулку и сохранить ее, спрятав в надежном месте возле своей постели. И пока араб в благоговейном трепете укладывает бесчисленные пергаментные листы, бережно разглаживая их сгибы и упорядочивая по размеру, рав Эльбаз, прищурившись от ставшего уже чересчур ярким света, задумчиво прислушивается к едва заметным, тихим покачиваниям корабля, стоящего на якоре неподалеку от берега. И внезапно в нем загорается странное волнение, и он клянется себе памятью любимой жены употребить все свои силы и всю свою мудрость в защиту цельности этой тройственной любви.
Но этот севильский рав, что сидит сейчас молча, погруженный в свои размышления, на палубе старого сторожевого судна, еще не представляет, не может представить себе, что ему придется доказывать свою новообретенную решимость уже сегодня, в тот самый день, что медленно разгорается в эту минуту над Парижем, порождая смутную тревогу не только в душе госпожи Эстер-Минны, почти не сомкнувшей глаз в течение всей ночи, но и в душе ее брата, молодого господина Левинаса, которого, при всей его невозмутимости и уверенности, не покидает беспокойство — успеет ли тот небольшой суд, который он поспешно организовал в поместье Виль-Жуиф, сегодня же, еще засветло, разобраться в сути дела с ретией и полностью с ним покончить, чтобы позволить ему и его сестре побыстрее избавиться от той компании с Юга, что с таким чрезмерным пылом вселилась в их парижский дом.
И хотя Бен-Атар и его маленькая свита всю ночь старались хранить вежливое безмолвие, госпожа Эстер-Минна тоже не может избавиться от ощущения, будто в защищенную крепость ее существования ворвалась шумная орава грабителей. А поскольку она почти не смыкала глаз, то конечно же не могла не услышать раздавшийся среди ночи скрежет засовов входной двери, а за ним — легкие, удаляющиеся шаги во дворе. Сначала она пыталась сдержаться и не вставать с постели, но когда, по прошествии долгого времени, шаги вышедшего обернулись шагами ушедшего, она все-таки поднялась и, сойдя вниз по кухонной лестнице, к ужасу своему обнаружила, что входная дверь распахнута настежь, а дом ее брошен на произвол судьбы, ибо снаружи нет никого. И тут в уме ее вдруг родилась странная, восторженная и одновременно пугающая догадка — а вдруг это вторая жена сама решила бежать из дома, то ли из страха перед предстоящим судом, то ли из чувства вины, порожденного сознанием греховной двойственности ее брака? Но сама мысль о том, что эта молодая смуглая женщина блуждает сейчас в полном одиночестве неведомо где, тотчас наполняет душу чувствительной госпожи Эстер-Минны такой тревогой, что она бросается наверх, чтобы разбудить мужа и попросить его немедленно разыскать и вернуть обратно несчастную беглянку, по следам которой уже мчится вприпрыжку ее, Эстер-Минны, глубочайшее сострадание.