лубе заметят его появление и избавят от необходимости громко кричать. И тут вдруг на него наваливается огромная усталость, и в душе его поднимается глубокая зависть к этому спящему кораблю и к людям на нем, которые словно только и дожидались ухода своего еврейского хозяина, чтобы обрести наконец желанный покой. Что же это за сила такая, думает он с горькой враждебностью к самому себе, что заставляет меня так цепляться за это наше компаньонство? Почему бы мне не позволить Абулафии раствориться среди этих северных евреев и не забыть о нем навсегда? С какой стати ретия, объявленная мне этой маленькой голубоглазой женщиной, лишает меня покоя и торчит, как заноза, в моей душе? Разве, соглашаясь судиться с ней на ее родине, я не признаю тем самым, уже заранее, ее превосходство надо мной, даже если я выиграю этот суд? И вообще, чего такого нам не хватает на юге, что заставляет нас думать, будто это есть на севере? Ведь всё равно нашим путям не суждено пересечься, пока не явится мессия из дома Давида, а с его приходом все мы будем спасены и станем другими. Что же, неужто я и в самом деле решаюсь на это новое и трудное путешествие только из-за ущерба, который причинили моей торговле? А может, прав рав Эльбаз и я настолько убежден в прочности тройственной любви, царящей в моей семье, что меня искушает надменное желание лишний раз подвергнуть ее испытанию?
Близкий плеск воды нарушает раздумья магрибского купца. Это черный раб, даже из трюма почуяв присутствие хозяина, понапрасну ждущего на берегу, уже торопится к нему на помощь в маленькой рыбацкой лодке. Бен-Атара вдруг обуревает странное желание прикоснуться к этой черной голове, которую компаньон Абу-Лутфи на его глазах то и дело сжимал между коленями, чтобы погреть свою исмаилитскую плоть. Ну вот, улыбается про себя Бен-Атар, разве эти ашкеназские евреи, укрывшиеся в своих далеких синагогах на Рейне, способны понять такое благородное черное существо? Может, стоит прихватить его с собой, в дополнение к остальным товарам, — пусть этот юный черный раб послужит им миниатюрным воплощением Африки, чтобы эти заносчивые мудрецы, что так усердно ограждают себя стенами своих предписаний, увидели, как велик и разнообразен на самом деле мир, в котором скитаются их рассеянные по свету соплеменники? И Бен-Атар в первый раз за всё путешествие прикасается к жаркой черной макушке. Ласка, которая, в силу бесконечного почтения юноши к погладившему человеку, тотчас затуманивает его взор и кружит ему голову.
И вот так, с неожиданностью, свойственной капризам сильных и решительных людей, в душе Бен-Атара рождается мысль включить этого черного следопыта с его острым чутьем, что полубесчувственно распластался сейчас у его ног, в предстоящее путешествие к далекому Рейну. И, судя по огорчению и протестам Абу-Лутфи, совершенно уже очевидно, что тот лишается не только преданного слуги, но и тайного предмета страсти. Но это лишь укрепляет Бен-Атара в его решении. Взяв с собой Абд эль-Шафи, он сумеет предотвратить возможную измену и побег капитана с командой морским путем, а прихватив этого черного юношу, предотвратит также возможную измену и побег исмаилитского компаньона по сухопутным дорогам и тогда уж по возвращении из своей очередной авантюры наверняка застанет их всех на положенном месте. И вот, еще тем же утром, первая жена, орудуя острым ножом, наскоро укорачивает одно из своих старых платьев и перешивает его в бледно-зеленую накидку, чтобы молодой невольник мог прикрыть ею свою черную наготу.
И наконец, после раннего завтрака и прощания с остающимися, оба фургона с их семью пассажирами и теперь уже тремя кучерами медленно переправляются с южного берега Сены на северный и затем почти два часа кряду движутся на юго-восток, пока вдруг река словно бы раздваивается перед ними. Тут они покидают идущее с юга течение Сены и поворачивают вдоль берега втекающей в нее Марны, которая поведет их на северо-восток, — и, возможно, только сейчас, спустя все эти часы, в маленькой парижской комнатке обрывается наконец вой обессилевшей неразумной девочки, которая с самого отъезда путешественников непрерывно испытывала терпение старухи христианки, оставленной присматривать за нею. А оба фургона уже катят по долине Марны, то и дело встречая экипажи и пешеходов, что приветливо помахивают встречным в дружелюбном сиянии полуденного часа. И поскольку на суше необычный вид южных путешественников уже не так резко бросается в глаза, то благодаря богатому дорожному опыту Абулафии, а также приятным манерам госпожи Эстер-Минны, побеждающей местные сердца чистотой своего франсита, они позволяют себе, ничего не опасаясь, заговаривать с встречными паломниками, крестьянами и торговцами, ибо, вопреки мрачным предположениям людей иной, не христианской веры, приближение тысячного года с его грозной святостью, похоже, делает христиан более добрыми друг к другу, а посему и к нуждающимся в помощи чужестранцам.
А помощь, в которой они нуждаются, состоит, на данный момент, в правильном выборе пути, ибо никогда ведь нельзя утверждать, что путь, поначалу удобно и уверенно идущий по утрамбованным грунтовым дорогам среди полей сжатой пшеницы, нежданно-негаданно не заведет в тупик из-за не замеченной вовремя ошибки или вовсе не оборвется посреди крестьянского двора, заполненного разъяренными шипящими гусями да маленьким стадом овец и свиней. Поэтому выбирать маршрут следует вдумчиво и осторожно, не соблазняясь теми путями, что так и влекут к себе путешественника своим удобством и шириной. Приходится то и дело останавливаться в придорожных харчевнях, стоящих на берегах полноводных ручьев, каждый раз повторяя всем название своей ближайшей цели, Mo, а также название следующей — Шалон, чтобы получить надежный совет, каким путем надлежит следовать дальше. И действительно, все торопятся с добрым советом, да в придачу еще предлагают, по вполне сходной цене, свежий корм для лошадей, а то и большой каравай пахучего хлеба или огромного петуха с пышным гребнем, которого черный язычник тут же укладывает рядом с собой на сиденье, связав ему лапки, чтобы потом весь день оказывать ему всевозможные знаки почтения. А вечером, когда петуха наконец приканчивают — в точном соответствии с правилами ритуального забоя, — тот же язычник тщательно ощипывает его и простирается перед распятым, сочащимся кровью маленьким тельцем, прежде чем передать его в распоряжение первой жены, которая еще перед отъездом настояла на том, что сама будет готовить ужин для всех десяти пассажиров, — словно на суше в ней снова проснулась та энергичная домашняя хозяйка, которая всю дорогу дремала под монотонное укачивание океанских волн.
И, как ни странно, ни вторая жена Бен-Атара, ни новая жена Абулафии не только не возражают против того, что проснувшаяся домохозяйка захватывает бразды кулинарного правления, но даже не пытаются ей помогать. И та вялая задумчивость, в которую обе они погружены, пока первая жена суетится вокруг костра, связывает этих двух женщин неожиданным чувством дружбы, пусть и бессловесной — ведь они не имеют и никогда не будут иметь никакого общего языка. Но в то время как вторая жена, которая почти все время напряженно прислушивается к движениям плавающего в ее чреве крохотного порождения океана — ибо ей порой чудится, что оно проскользнуло в ее чрево не с семенем Бен-Атара, извергнутым в нее могучими ударами его члена, а с океанской водой, просочившейся сквозь неприметную щель, проделанную ударами волн в полу каюты на дне корабля, — в то время, как вторая жена всячески старается избежать испытующего взгляда голубоглазой женщины, превосходящей ее и умом, и годами, сама эта женщина, сердце которой ширится от счастья предстоящей встречи с родным домом и наполнено уверенностью в исходе повторного суда, теперь словно бы отстранила сейчас от себя всякие отстранения и не только держится по-дружески со всеми попутчиками, но еще и всматривается, пристально и глубоко, в душу второй жены, как будто загадочная тайна двоеженства скрыта именно в ней.
И вот так они движутся себе, не спеша, по правильным, нужным дорогам, от остановки к остановке, а тем временем близящийся еврейский Новый год, 4760-й по счету, уже подхлестывает их воображение с далекого горизонта, словно продолжение того длинного кнута, который Абд эль-Шафи соорудил себе из обрывка корабельной веревки и которым он сейчас размахивает над головами лошадей, как будто вдувает жизнь в незримый парус.
И если вначале Абулафия и Бен-Атар, опасаясь ночных холодов, планировали ночевать в придорожных тавернах, то теперь они с удивлением обнаруживают, что яркое небо Шампани даже в ночное время сохраняет частицу дневного тепла, и, когда в первой же таверне, в городке Mo, видят, в какой тесноте спят люди в общем зале и как тонка перегородка между женщинами и мужчинами, Бен-Атар, с согласия племянника, решает провести ночь под открытым небом. Выбрав место неподалеку от таверны, они ставят фургоны друг против друга, связывают лошадей и стелют трем женщинам как можно более мягкое ложе, оставляя с ними также маленького сына рава Эльбаза — пусть он своим худеньким тельцем хотя бы символически разделяет Север и Юг. Трое евреев-мужчин устраиваются среди тюков в большом фургоне, двое моряков-кучеров укладываются между колесами фургонов, где их непременно разбудит любой, кто попытается сдвинуть фургоны с места, а черный язычник получает приказ расхаживать вокруг стоянки и отпугивать своим видом всех, кому вздумается потревожить их сон.
И теперь госпожа Эстер-Минна оказывается в таком тесном соседстве с женами южного дяди, что их дыхания смешиваются с ее дыханием и их сонные вздохи вплетаются в ее сны. И время от времени ее навещает жуткая мысль, что Бен-Атар, не сумев сдержать свое вожделение, выйдет среди ночи из большого фургона и подымет покрывало, прикрывающее малый, женский фургон, чтобы потребовать любви от той, третьей, которая ему ничего не должна. И, в ужасе от собственных мыслей, она вскакивает с тройственного ложа и, торопливо выбравшись наружу, подходит к стоящим молча и неподвижно лошадям, как будто ищет у них защиты. Но не проходит и минуты, как из темноты вырастает черный юноша и безмолвно протягивает ей чашку с горячим чаем, заваренным на горьких и вкусных пустынных травах, и этот чай успокаивает ее душу.