Путешествие на край тысячелетия — страница 51 из 85

Frauenschul, когда они на рассвете последнего дня умирающего года будут просить у Господа милосердия и прощения не только за свои собственные грехи, но и за грехи всех еврейских женщин в мире.

Например, за грехи двух жен Бен-Атара — ибо и их не обошли вниманием педантичные евреи Вормайсы. Во мраке последней ночной стражи, в порывах сырого ветра с реки, несущего на город клочья тумана, их обеих, закутанных в тяжелые черные капоты, с открытыми — ни единой серьги, ни вуалей — лицами, выводят из отведенных им жилищ, чтобы провести в небольшую комнату женской синагоги, которая одной стеной примыкает к стене синагоги для мужчин, уже стягивающихся тем временем со всех концов еврейской улицы на утреннюю молитву, точно призрачные тени в темноте. Вместе с ними устало бредут остальные путешественники — Абулафия, Бен-Атар и рав Эльбаз, только сейчас вспомнивший поинтересоваться, куда хозяева поместили его сына. Их тоже заботливо укутали в черные капоты — то ли из желания защитить тела южан от холодного, сырого, промозглого ветра, тянущего со стороны близкой реки, то ли с расчетом скрыть их потрепанные и рваные дорожные куртки. Все трое чувствуют себя немного одуревшими после глубокого, но слишком короткого сна и поздней вчерашней трапезы, во вкусе которой они пока еще не разобрались, и поначалу даже не узнают друг друга, словно одиночество, на которое их осудили этой ночью, уже произвело в их душе глубокие перемены.

А молодой господин Левинас уже стоит возле синагоги, свежий, бодрый и, как всегда, полный самообладания, и окидывает любовным взглядом своих земляков, которые в эту предпраздничную ночь охвачены таким религиозным рвением, что не пощадили даже трех иноверцев-исмаилитов и сейчас усаживают их на отдельную скамью во дворе синагоги, чтобы искры святости, разлетающиеся от места еврейских молитв, осветили и смягчили мрачную тьму их инаковерия. Но в эту минуту мимо них, сквозь путаницу мокрых ветвей и кустарника, проводят обеих южных женщин, похожих в своих черных капотах на двух больших черных медведиц, и душа Бен-Атара вдруг с болью и тоской устремляется к ним. Их прекрасные лица открыты всем собравшимся вокруг мужчинам, и с этих лиц глядят на него — нет, не разгневанные, а полные горестного недоумения глаза, которые, кажется ему, безмолвно вопрошают: неужто душа твоя не успокоится, пока ты и здесь, в этом тоскливом и мрачном месте, не подвергнешь свою двойную любовь последнему и окончательному испытанию?

И тот же вопрос задает себе сейчас маленький андалусский рав, который размышляет об этом с первой же минуты, как вступил в ворота Вормайсы. Вот и теперь, увидев, как почтительно и благоговейно горожанки ведут в свою синагогу закутанную в легкий мех госпожу Эстер-Минну — быть может, в надежде укрепить ее дух, перевязав ей руку тесемками тфилин, — он интуитивно угадывает, что здесь ему следует опасаться не только этих женщин, но и всей общины в целом, ибо она скреплена и закалена своей истовой преданностью вере. А значит, в отличие от того, как он поступил в винодельне Виль-Жуиф, здесь, в Вормайсе, разумней будет, пожалуй, потребовать, чтобы дело рассматривал не самый широкий, насколько это возможно, состав суда, а напротив — один-единственный человек, у которого, можно надеяться, достанет ума и прозорливости, чтобы из глубины рейнских болот разглядеть то, что рав Эльбаз давно уже провидит из глубины цветущих садов своей Андалусии.

Глава седьмая

И вот, едва лишь по завершении ночных слихот раздается возглас: «Шма, Исраэль…», рав Эльбаз сразу же начинает напряженно всматриваться в лица молящихся, надеясь отыскать среди них того единственного человека, который соответствовал бы роли подходящего, на его взгляд, судьи для второго сражения с парижанами, что вот-вот предстоит магрибцам в сердце рейнских болот. Ибо нежданная победа в Виль-Жуиф прояснила андалусскому раву простую истину: кто назначает судей, тот определяет и приговор, даже если не произносит при этом витиеватых речей и не ссылается на священные книги. И тем не менее он не мог забыть, как тогда, в Виль-Жуиф, в сумраке винодельни, в дрожащем свете факела, освещавшего маленькие, испачканные виноградной кровью ступни давильщиц, ему удалось своей двуязычной речью поразить даже самого себя. Недаром всё время их «сухопутной добавки», от одной реки до другой, он каждую ночь пытался заново отшлифовать в уме эту замечательную речь. В то же время, однако, ему отчетливо помнилось и высказывание, процитированное однажды в Кордовской мечети от имени великого имама: «Лишь глупец повторяет победную тактику предыдущей войны». И действительно, речь, которая покорила сердца чувствительных, да к тому же подвыпивших евреев и евреек в Иль-де-Франс, вряд ли убедит трезвомыслящих евреев долины Рейна, которые присматриваются сейчас к севильскому раву из-под своих надвинутых на глаза талитов так же настороженно, как он сам присматривается к ним.

И потому, не сумев пока изобрести для себя такую новую тактику, которая раз и навсегда покончила бы со всё еще условным и небесспорным характером возобновленного товарищества между Севером и Югом и заставила упрямую новую жену смириться с парностью жен ее дяди, прибывшего с золотистых берегов Магриба, рав Эльбаз хочет покуда разобраться, чем дышат те знатоки Торы, что молятся рядом с ним, чтобы выбрать из них человека, дух которого свободен от деспотизма общины. И с этой целью он по окончании молитвы решительно отказывается от предложения хозяев отвести гостя, вместе с остальными путешественниками, на отдых, чтобы он мог возместить недоспанное и набраться сил для вечернего богослужения, и вместо этого просит поводить его — как он есть, всё в том же потрепанном андалусском одеянии — по грязным улочкам и переулкам Вормайсы, чтобы получше, и внутри, и снаружи, прочувствовать дух этого места вместе со всем, что оно содержит, — с его евреями и неевреями, с его темной еврейской ешивой и мрачной христианской церковью.

И пока Бен-Атар всё еще раздумывает, то ли присоединиться к прогулке любознательного рава по залитым белесым утренним светом улицам и переулкам, то ли потребовать, чтобы хозяева вернули ему его жен, которых по окончании женской молитвы, что завершилась раньше мужской, отвели обратно в назначенные им дома, перед синагогой внезапно появляются двое закованных в латы всадников — тех самых, что были посланы начальником верденской таможни со списком освобожденных от пошлины «подарков», чтобы проследить за их раздачей в Вормайсе, однако теперь уже, как это указано в новом, дополнительном и щедром разъяснении лотарингских властей, раздачей не только среди потомков тех, кто тысячу лет назад распял Божьего Сына, но также среди тех, кто все эти тысячу лет с любовью сохраняет память о Нем. И в соответствии с этим новым разъяснением оба еврейских фургона, всё еще стоящие с опущенными оглоблями близ стены синагоги, вскоре оказываются совершенно пустыми, потому что вормайсские христиане очищают их не только от всей той груды всех тех мешочков, что были так старательно уменьшены в объеме и умножены в количестве благодаря находчивости и трудолюбию первой жены, но также и ото всех личных вещей путешественников — ибо щедрое разъяснение и эти вещи превратило в «подарки». И выходит так, что в ту ночь, когда евреи Вормайсы встречают свой Новый год, вормайсские христиане празднуют вместе с ними, приправляя свои куски жареной свинины и свою обычную похлебку из волчатины незнакомыми, острыми пряностями пустыни, и густо поливая грубо нарезанные овощи оливковым маслом из масличных рощ Гранады, и развешивая по бревенчатым стенам своих убогих жилищ разноцветные, расшитые золотой нитью обрывки шелковых платьев Бен-Атаровых жен, — тогда как снаружи, на площади перед церковью, их буйные, взлохмаченные детишки увлеченно расплетают большие веревочные сандалии моряков-исмаилитов, чтобы свить из них длинную бечёвку для своих игр. Хорошо хоть, что евреи Вормайсы тут же спешат утешить удрученных гостей ответными дарами, а вместо светлых и ярких магрибских одежд, в клочья разодранных ликующей христианской толпой, закутывают путешественников — что евреев, что исмаилитов — в темные, плотные накидки, перевязывая их поверх блестящими и широкими черными поясами с бахромой. В таком наряде, да еще с заостренными шапками на головах, их уже, пожалуй, и не отличить от местных евреев, которые уже собираются тем временем на улицу, глядеть на небо, чтобы не пропустить появление новой луны, которая должна вытянуть за собою на золотой нитке не только новый месяц, но и весь новый год.

Однако еще до наступления праздника, до того, как на темном небе, в разрывах мрачных туч, появится тоненький серпик новорожденной луны и все евреи вздохнут с облегчением, убедившись, что порядок времен, установленный на холмах Иерусалима, по-прежнему точно сохраняется и на небесах, вормайсские хозяева торопятся уважить желание андалусского гостя и потому проводят его по всему городу, терпеливо отвечая на все его вопросы и расспросы и попутно приучая себя к тому, как необычно и словно бы с трудом, как будто из самых глубин горла, он выталкивает из себя их общий святой язык. А по окончании этой неспешной прогулки рейнские знатоки Торы приглашают севильского рава в маленькое помещение при синагоге, в котором, среди прочего, стоит ящик, где хранятся пришедшие в негодность пергаментные свитки и обломки витых позолоченных шофаров, — и там просят гостя произнести небольшую проповедь на тему святости приближающегося дня, чтобы они могли сами оценить, такова ли на самом деле острота этой пришедшей с юга мудрости, как предостерегал их молодой господин Левинас.

И тут рав Эльбаз начинает колебаться, не зная, какому из своих желаний раньше последовать — то ли усыпить опасения вормайсцев касательно угрозы, которую представляет для них его мудрость, то ли продемонстрировать ее, живописав им предстоящее судебное сражение во всей его сложности и глубине. Поэтому он начинает осторожно, с самых общих, избитых слов, посвященных