Теперь у магрибцев нет уже никаких причин задерживаться и далее в Вердене, и уже в полночь, когда Абд эль-Шафи возвращается с большим фургоном из Меца, они погружают на него тяжелый ящик, и рав с Бен-Атаром устраивают себе по обе стороны от него сиденья поудобней, чтобы всю дорогу сопровождать усопшую чтением псалмов, умиротворяющих и укрепляющих отошедшую душу, уже заслужившую последнее отдохновение, а тем временем оба исмаилита еще раз проверяют подковы лошадей и подтягивают упряжь, и маленький Эльбаз смазывает колесные оси, и молодой язычник, которого Абд эль-Шафи еще не успел освободить от вериг еврейства, пакует, под наблюдением единственной оставшейся жены, продовольствие и посуду и укладывает их в малый фургон. Похоже, однако, что врач-вероотступник, привязавший тем временем полученного мула к дереву возле дома, никак не может найти себе места и явно не в силах просто так расстаться с компанией еврейских путешественников. Он то и дело подходит к ним, вновь и вновь вычерчивает на земле самую удобную и безопасную дорогу в Париж, и в его глазах, кажется, даже блестят на мгновенье слезы. А когда с первыми лучами зари раздается первый всхлест кнута, его вдруг прорывает, и он с большим волнением восклицает: вы будете жить. И на беглой латыни обещает путникам: вы вернетесь к своим исмаилитам и там останетесь в живых. И, как будто желая усилить свое пророчество, повторяет еще раз, на священном языке: там — жизнь.
Медленно вращаются колеса, увлекая повозки все дальше и дальше на запад, и душу Бен-Атара саднит печаль, потому что он навсегда расстается с тем местом, где его вторая жена улыбнулась ему своей последней улыбкой. И первые слезы наконец проступают на его глазах, когда он слышит, как рав произносит то, что прежде всего необходимо произнести, начиная всякое дальнее путешествие: ныне, возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя, помощь от Господа, сотворившего небо и землю. И не даст он поколебаться ноге твоей, и не воздремлет хранящий тебя. Не дремлет и не спит хранящий Израиля. И Господь хранитель твой, Господь сень твоя с правой руки твоей. Днем солнце не поразит тебя, ни луна ночью. Господь сохранит тебя от всякого зла, сохранит душу твою. Господь будет охранять восхождение твое и вхождение твое отныне и навек.
И вот так, под звуки псалмов, движутся они из Вердена к Шалону, а из Шалона к Реймсу, а из Реймса к Мо и из Мо к Парижу, по дорогам, которые глубоко врезались в память возниц и запомнились ноздрям черного язычника. А ночи все прохладней, и время от времени хлещут осенние дожди, и теперь уже они предпочитают ночевать на постоялых дворах или в крестьянских домах. Но нигде и никогда не оставляют ящик с телом второй жены под присмотром одних только исмаилитов: рядом с ним всегда остается кто-то из евреев — Бен-Атар, или рав, или первая жена, или хотя бы маленький Эльбаз. Однако на третий день, в канун праздника Суккот, из наглухо заколоченного ящика начинает подниматься тяжелый сладковатый запах, и, подняв голову к небу, можно различить, что вот уже несколько часов над ними неотступно кружит черный стервятник. И потому, из уважения к любимой умершей, которая хочет вернуться в прах, рав Эльбаз решает использовать свои права вероучителя и на время объявить сушу морем, а фургон приравнять к кораблю, с тем, чтобы путники смогли продолжать движение и во время праздника, поскольку в этом случае заповедь «жить в сукке» они будут выполнять, даже оставаясь внутри фургонов. И благодаря этому путники сокращают свои остановки на сон и еду и весьма ускоряют свое движение. И даже когда Абд эль-Шафи видит по дороге у одного из крестьян новый вид плуга, снабженного дополнительным, изогнутым лемехом, который отбрасывает поднятую землю в сторону и этим расширяет и углубляет борозду, Бен-Атар не позволяет ему задержаться, чтобы поближе рассмотреть новинку и зарисовать ее форму для земледельцев Танжера и окрестностей, а настаивает, чтобы тот продолжал нахлестывать лошадей, неустанно подгоняя их бег.
Тем не менее утром второго дня Суккот, когда во время утренней молитвы караван пересекает мост через Марну и резко поворачивает на запад, чтобы дальше следовать вдоль шумного северного берега Сены, им все же приходится поднять черный верх фургона и распахнуть его настежь, чтобы свежий запах прибрежной растительности хоть немного перебил тот тяжелый дух, что стоит внутри. И хотя из-за этого они вынуждены теперь непрестанно воевать то со стервятником, то с воронами, что так и норовят усесться на ящик, душа их радуется, потому что вот уже вдали появляется знакомый остров с тем маленьким франкским городком, что так привлекательно распростерся на самой середине реки во всей красочной пестроте своих крыш и башен неподалеку от белеющих развалин Лютеции, своего маленького, ныне безлюдного предтечи. И какое-то приятное тепло разливается в душах североафриканцев при въезде в Париж, как будто то короткое время, которое они провели здесь тридцать дней назад, уже связало их с ним узами тесной привязанности. И чем дальше они углубляются в город, двигаясь навстречу опускающемуся вечернему солнцу, тем острее не терпится им высмотреть среди толпящихся в гавани кораблей светло-зеленый флаг старого сторожевого судна.
Однако они различают его только тогда, когда лошади останавливаются наконец чуть ли не рядом с его нависающим бортом. И даже капитан поражен теми огромными переменами, которые претерпел его корабль. Ибо за время их тридцатидневного отсутствия оставшийся без дела компаньон Абу-Лутфи решил временно превратиться из купца-покупателя в купца-продавца, чтобы выяснить, какова ценность товаров пустыни в глазах местного люда, и с этой целью надумал украсить старое сторожевое судно разноцветными лоскутами, а пятерых оставшихся с ним матросов нарядить в причудливые праздничные одеяния, рассчитывая привлечь этим сердца охочих до зрелищ парижан. И вот сейчас эти пятеро здоровяков в ярких шелковых накидках и в тюрбанах всех возможных расцветок суетятся меж наваленными по всей палубе горшками с маслинами и грудами сушеных фруктов, белыми пчелиными сотами и горами медной посуды, точно заправские торговцы на уличном рынке, и даже, кажется, выкрикивают какие-то зазывные слова на местном певучем языке.
И видимо, Абу-Лутфи тоже не сразу опознает своего еврейского компаньона, когда тот появляется со своими спутниками на берегу, — бледный, исхудавший, в сильно потрепанной одежде, — потому что поначалу не обращает на него никакого внимания и продолжает энергичными жестами объясняться с каким-то местным покупателем. Но когда он чувствует на своем плече горячую руку черного раба, проворно взобравшегося тем временем на палубу, у него перехватывает дыхание, и он роняет медный таз, который держал в руках, и падает на колени, и простирается ниц, чтобы возблагодарить еврейского Бога за то, что тот не помешал великому Аллаху благополучно привести близких людей, что евреев, что исмаилитов, обратно из темных лесов Ашкеназа. И, судя по бесконечным поклонам, объятьям и поцелуям, а также благодарениям судьбе, милостиво уберегшей искателей приключений от своих жестоких ударов, похоже, что Абу-Лутфи вовсе не интересует, чем же, собственно, кончилось их путешествие и удалось ли его еврейскому компаньону, с помощью мудрого рава, сокрушить своих конкурентов в дополнительном суде на Рейне. Видимо, исмаилит по-прежнему уверен, что все это их великое путешествие, что по морю, что по суше, с самого начала было совершенно напрасным, потому что евреи по самой их природе не способны прийти к какому бы то ни было окончательному и бесспорному решению.
И чтобы рассказать ему о решении, к которому евреи тем не менее пришли, хотя и не в силу мудрых речей рава Эльбаза, Бен-Атар отводит своего верного исмаилитского компаньона к борту и там, среди мешков с пряностями и ящиков с сухими фруктами, стоя у лестницы, ведущей в спрятанную в глубине трюма каюту той женщины, что не вернулась обратно, он окольным путем рассказывает ему о поразившей их руке Ангела смерти и под конец указывает на одиноко лежащий на причале ящик, возле которого, как маленький часовой, стоит сын рава Эльбаза. И хоть Бен-Атар и представлял себе, что известие о смерти молодой женщины будет тяжелым и болезненным ударом для этого исмаилита, который каждый год, во время своих торговых странствий в пустыне, выискивал для нее какой-нибудь особенный подарок, он не мог себе представить, что Абу-Лутфи будет так потрясен, что, взмахнув руками, в отчаянии вцепится в волосы, словно вдруг испугавшись, что смерть, дерзнувшая похитить у них такую любимую спутницу, может заодно снести и такую большую лохматую голову, как у него. И когда магрибец видит, как этот араб в своем горе выхватывает кинжал и надрезает свою одежду в знак глубокого сочувствия, у него тоже — быть может, впервые за все эти дни — вырывается страшный крик горя, который он доселе таил в глубине своей души.
Увы, ласковое осеннее солнце Парижа не останавливается в небесах, чтобы дождаться, пока успокоятся и смягчатся все те чувства боли и скорби, радости и надежды, которые смешались в этой великой встрече на палубе старого корабля. И поэтому рав Эльбаз, окончательно потеряв терпение при виде двух компаньонов, которые снова и снова принимаются обнимать и утешать друг друга, как если бы они были двумя мужьями одной и той же жены, объявляет об отмене того согласия на отсрочку погребения, которое он дал, когда их караван вышел из Вердена, и решительно подступает к Бен-Атару с требованием безотлагательно совершить эту неизбежную церемонию. И всем очевидно, что для этого необходимо немедленно проследовать к дому, расположенному на противоположном берегу реки, и объявить отстранившим и отлучившим их парижским родичам, что всё, что они считали окончательно решенным и подписанным, перевернулось с головы на ноги и теперь они должны, еще нынешней ночью, приготовить участок для погребения умершей жены.
Но сразу же возникает вопрос, вернулись уже упомянутые родичи в Париж или решили остаться на берегах Рейна и провести Судный день и праздник Суккот в Вормайсе, чтобы вместе со своей общиной порадоваться отлучению, которое они провозгласили. И сначала рав думает послать своего разумного сынишку в сопровождении одного из матросов, чтобы разведать обстановку в доме молодого господина Левинаса, но тут Абу-Лутфи вдруг заявляет, что в этом нет никакой нужды, потому что он уже два дня назад различил среди парижан, прохаживавшихся по палубе корабля, фигуру бледного и печального Абулафии, переодевшегося в платье старой крестьянки. А коль скоро так, продолжает исмаилитский компаньон, который еще по Испанской марке хорошо знает привычку своего молодого партнера к такого рода переодеваниям и уловкам, то нет смысла в задержке и нужно немедля отправляться в дорогу. И они решают, что во главе их похоронной процессии будет выступать сам рав, тогда как отлученный супруг укроется позади, чтобы предотвратить какое-нибудь новое, уже непоправимое