Чарли вернулся с извинениями, что на это потребуется еще некоторое время. Я бы с радостью помог ему, но он предпочел остаться один. И тогда я стал вспоминать дальнейший разговор с моим другом.
– Было у нас раньше нечто, было некое достояние, которым мы очень дорожили. Называлось это Народ. Выясните, куда он подевался. Я не о тех, рекламных – открытый взгляд, зубы, как жемчуг, шевелюра – восторг, не о тех, кто лопни, а чтобы машина новейшей модели, и не о тех, кому успех достается ценой инфаркта. Может быть, Народа с большой буквы и не существует, но если он есть, то о нем и говорила Декларация независимости, о нем и говорил Авраам. Линкольн. Впрочем, если порыться в памяти, так людей из Народа я знавал – правда, не очень много. Но ведь было бы глупее глупого, когда бы в конституции говорилось о молодом человеке, жизнь которого вертится вокруг секса, спорта и спиртного.
Помню, я возразил ему:
– Может быть, под словом «Народ» всегда подразумеваются те, кто жил за поколение до нас?
Чарли вернулся какой-то одеревенелый. В Росинанта его пришлось подсаживать. Мы двинулись дальше в горы. Легкий, сухой снежок сеял на дорогу, точно белая пыль; вечер, как мне показалось, наступал в этих местах быстрее. Я остановился на заправку у небольшой группы домишек сборной конструкции, похожих на квадратные ящики, каждый с крылечком, с одной дверью и одним окном, но без малейшего намека на палисадник или песчаные дорожки. Маленькая лавочка позади бензоколонок (она же мастерская и закусочная) была самая невзрачная из всех, какие мне только приходилось видеть. Стандартные голубые плакаты на стене – все в мушиных автографах, скопившихся не за одно лето. «Такими пирогами утрем нос старенькой маме». «Мы не заглядываем вам в рот, а вы не заглядывайте к нам на кухню». «Без отпечатков пальцев банковские чеки недействительны». Шуточки солидной давности. Здесь еду в целлофан вряд ли укутывают.
К бензоколонке никто не явился, и я заглянул в закусочную. В задней комнате – там, вероятно, была кухня – шла ссора. Низкий мужской голос и тенорок перебивали один другой. Я крикнул: «Есть кто дома?» – и голоса смолкли. В дверях появился здоровенный дядя с сердитой, еще не остывшей от перепалки физиономией.
– Что вам?
– Заправиться. А если есть свободный домик, я бы заночевал.
– Выбирайте любой. Тут ни души нет.
– Помыться можно?
– Принесу ведро горячей воды. Зимой цена за сутки два доллара.
– Хорошо. А поесть дадите?
– Ветчина с фасолью, мороженое.
– Ладно. Я с собакой.
– Дело ваше. Домики не заперты. Выбирайте любой. Если что понадобится – крикнете.
Те, кто обставлял эти домики, не пожалели трудов, чтобы сделать их как можно безобразнее и лишить всякого уюта. Матрас на кровати был комкастый, стены грязно-желтые, занавески замызганные, как нижняя юбка у неряхи. В непроветренной комнате стоял смешанный запах мышей и сырости, плесени и застарелой, залежавшейся пыли, но простыни были чистые, а небольшого сквознячка оказалось достаточно, чтобы изгнать из нее память о прежних обитателях. С потолка свешивалась электрическая лампочка без абажура; отапливалась комната керосиновой печкой.
В дверь постучали, и я впустил молодого человека лет двадцати, в серых фланелевых брюках, белых полуботинках с коричневыми союзками и яркой спортивной куртке со значком Споканской средней школы; шея повязана шарфом в мелкую крапинку. Его темная, поблескивающая на свету шевелюра была чудом искусства – со лба волосы зачесаны назад, а от ушей к макушке уложены наперекрест двумя длинными прядями. После того людоеда за стойкой этот юноша потряс меня своим видом.
– Вот вам горячая вода, – сказал он, и я узнал голос одного из спорщиков.
Дверь на улицу оставалась у меня открытой. Мне было видно, как глаза его скользнули по Росинанту, задержались на табличке с номерным знаком.
– Вы правда из Нью-Йорка?
– Правда.
– Вот бы где побывать!
– А оттуда все рвутся сюда.
– Зачем? Что здесь делать? Гнить заживо?
– Если придет охота сгнить, так это везде можно.
– Здесь никуда не продвинешься – вот я о чем.
– А куда вам продвигаться?
– Да ведь у нас тут ни театра, ни концертов, не с кем… поговорить не с кем. Последние номера журналов и то не достанешь, только по подписке.
– Значит, вы читаете «Нью-Йоркер»?
– Откуда вы догадались? Я на него подписываюсь.
– И на «Тайм» тоже?
– Конечно.
– Можете никуда не ездить.
– Не понимаю.
– У вас весь мир как на ладони. Новости моды, искусства, науки – все тут, у крылечка. А уедете – и вовсе с толку собьетесь.
– Самому хочется все повидать, – сказал он. Честное слово, так и сказал!
– Это ваш отец?
– Да, но я в доме будто пасынок какой-то. Ему что надо? Половить рыбу, сходить на охоту да выпить.
– А вам?
– Я хочу добиться чего-нибудь в жизни. Мне двадцать лет. Ведь надо о будущем подумать. Вот уже опять орет. Слова не скажет без крика. Вы с нами будете есть?
– Да, конечно.
Я не спеша помылся в заскорузлом от накипи оцинкованном ведре. На секунду у меня мелькнула мысль, а не пустить ли мне этому юнцу пыль в глаза нью-йоркским костюмом, но я отставил ее и удовлетворился чистыми спортивными брюками и трикотажной рубашкой.
Здоровенный дядя – хозяин этого заведения – стоял за стойкой, красный, как спелая малина. Когда я вошел, нижняя челюсть у него так и выпятилась вперед.
– Мало мне тут с ним мороки, надо еще, чтобы вы из Нью-Йорка пожаловали.
– Разве это плохо?
– Для меня плохо. Только я успел утихомирить своего мальца, а вы ему как шилом в зад.
– Я Нью-Йорк не расхваливал.
– Да, но вы сами оттуда, и он у меня опять взбеленился. А-а, пропади ты пропадом! Все равно от него здесь толку мало. Пойдемте, там у нас и поедите.
«Там у них» была кухня, кладовая, чулан, столовая и, судя по койке, застланной армейским одеялом, – спальня. В высокой, готической формы дровяной печке потрескивало и шипело. Обедать нам предстояло за квадратным столом; на нем лежала белая клеенка вся в порезах. Взвинченный ссорой, юноша раскладывал по мискам клокочущую фасоль со шпигом.
– А нельзя ли разжиться у вас лампой для чтения?
– Э-э! Ведь я движок на ночь выключаю. Придется дать керосиновую. Садитесь. У меня там еще ветчина в духовке.
Хмурый юноша с безучастным видом подал на стол миски с фасолью.
Краснолицый опять заговорил:
– Я думал, кончит он среднюю школу и хватит с него. Да нет, где там! Он, видите ли, не такой, наш Робби! Ему вечерние курсы понадобились. Представляете? Не школьные, а за плату. Где только он такие деньги достал, не знаю.
– С запросами юноша.
– Кой черт с запросами! Вы лучше поинтересуйтесь, на кого там учат, на этих курсах. На парикмахера. Не бритье-стрижка, а дамские прически. Может, теперь вам ясно, из-за чего я беспокоюсь?
Робби повернулся к нам. Тонкий нож, которым он резал ветчину, застыл у него в правой руке. Он уставился мне в лицо, видимо ожидая, что я скорчу презрительную гримасу.
Я попытался принять вид строгий, проникновенный, но в то же время уклончивый. Я пощипал бороду, что, как утверждают, свидетельствует о глубокомыслии.
– Тут что ни скажешь, все равно один из вас на меня набросится. Я между двух огней.
Папаша вздохнул всей грудью и медленно перевел дух.
– Правильно, черт подери, – сказал он и хмыкнул, и напряженная атмосфера на кухне разрядилась.
Робби поставил тарелки с ветчиной на стол и улыбнулся мне – по-моему, благодарной улыбкой.
– Ну вот, теперь, когда шерсть у нас на загривках улеглась, скажите, как вы относитесь к этим парикмахерским и косметическим делам? – спросил папаша.
– Вряд ли вам мое отношение понравится.
– Пока не сказали, откуда мне знать, понравится или не понравится.
– Ладно. Только дайте я сначала поем, а то, может, придется ноги отсюда уносить.
Я покончил с фасолью и дошел до половины своей порции ветчины, прежде чем ответил ему.
– Ну-с, вот, – сказал я. – Вы затронули тему, над которой я часто думаю. У меня довольно много знакомых женщин и девушек – всех возрастов, всех типов, всех обличий. Они все разные, и двух похожих не найдется, но одно их роднит – дамский мастер. В любой общественной группировке самое влиятельное лицо – дамский мастер. Это мое твердое убеждение.
– Шутки шутите.
– Нет, не шучу. Я этот вопрос изучил со всех сторон. Когда женщины идут в парикмахерскую – а они все там бывают, кому это по карману, – с ними что-то делается. Они отходят душой, успокаиваются. Им не надо там притворяться, строить из себя кого-то. Дамский мастер знает, какая у них кожа под слоем пудры, сколько каждой лет, от него не утаишь пластическую операцию на лице. И поэтому женщины рассказывают парикмахеру такое, в чем они не посмели бы признаться священнику, и с полной откровенностью обсуждают с ним некоторые обстоятельства, которые не прочь скрыть даже от врача.
– Быть того не может!
– Может. Говорю вам, я этот вопрос изучаю. Женщина отдает в руки дамского мастера свою тайную жизнь, и он завоевывает такой авторитет, что куда там другим мужчинам. Мне приходилось слышать, как на мнения парикмахеров в вопросах искусства, литературы, политики, экономики, ухода за детьми, а также и в вопросах морали ссылались как на нечто непререкаемое.
– Вы, наверно, перебарщиваете, но я вам верю.
– Да нет, кроме шуток. Умный, вдумчивый, деятельный парикмахер обладает властью, которая кажется непостижимой большинству мужчин.
– Господи, твоя воля! Робби, слышишь? Ты знал об этом?
– Кое-что знал. По той специальности, которую я выбрал, мы и психологию проходили.
– Вот уж не думал! – сказал папаша. – Слушайте, а не выпить ли нам по маленькой?
– Нет, спасибо, сегодня не могу. У меня собака заболела. Завтра хочу встать пораньше и поеду на поиски ветеринара.
– Знаете что? Робби пристроит вам какую-нибудь лампочку для чтения. А движок я не стану выключать. Завтракать утром будете?