Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике — страница 17 из 31

То же говорит Флоренский об иконе, которая «всегда создается как некоторый факт Божественной деятельности». «Икона, — продолжает он, — может быть мастерства высокого или невысокого, но в основе ее непременно лежит подлинное восприятие потустороннего, подлинный духовный опыт»[41].

Вестничество у Даниила Андреева самый высокий дар. Искусство, в широком смысле, — совершеннейший способ человеческого познания. Он пишет: «Образы искусства емче и многоаспектнее, чем афоризм теософем или философские рассуждения… Откровение льется по многим руслам, и искусство если и не самое чистое, то самое широкое из них». Потому, говорит поэт, «во главе Розы Мира естественнее всего стоять тому, кто совместил в себе три величайших дара: дар религиозного вестничества, дар праведности и дар художественной гениальности».

В «Железной мистерии» Даймон ведет Неизвестного по темным мирам чистилищ, «сквозь Шаданакар», как Вергилий Данте. И вот Неизвестный посвящается, удостаивается дара вестничества. Посвящающий говорит ему:

Сольются искры душ кругом

В безбрежном зареве страданий;

Им будет чужд и дик псалом

Твоих безбрежных упований.

Ты, как юродивый, молясь,

Бросаться станешь в пыль дороги,

Чтоб хоть земля отозвалась

На миф о демонах и Боге!

Этот образ вестника проходит через всю «Железную мистерию». Вначале ее он — мальчик, открытый «вести, / Трепещущей из далека», затем — ведомый Даймоном Неизвестный юноша, затем посвященный Экклезиаст и, в последней главе, Верховный Наместник Розы Мира.

В этом образе, одном из главных в «Железной мистерии», Даниил Андреев рисует идеал вестника, прописывая его с той поэтической выразительностью, которая говорит нам о сущности вестничества то, что всего лишь намечено в «Розе Мира». Поэтическую полноту этому образу дает, конечно же, то, что он вполне автобиографичен. Рассказ о Неизвестном мальчике, который слышит, «Как плещут духи кристальные / Над отмелью рыбарей …», и строки из автобиографического цикла «Восход души» говорят об одном и том же опыте:

Вдали — сирены туманные,

Призыв кораблей тревожных,

Вблизи — творения странные,

Которых постичь невозможно…

И на Финском заливе, где «точно грани в кристалле — / Преломленные, дробные дали», перед поэтом, по его признанию,

Разверзался простор неохватный,

Предназначенный в будущем мне.

За Неизвестным мальчиком, стоящим «загородом на морском берегу» («Железная мистерия»), стоит детская фигурка «Восхода души». А слова Неизвестного юноши в мистерии:

Я скользил, плутал…

Создал свой тотем, идол

Из забавы добром и злом,

До сих пор не забыть

песни,

Что влекла меня внутрь, вниз… —

непосредственно связаны с автобиографическими циклами, названными «Материалами к поэме “Дуггур”», в которых Даниил Андреев говорит о своих юношеских блужданиях, о пути, который «был узок, скользок, страшен».

Понятие вестничества, раскрываемое в «Розе Мира», образ вестника в «Железной мис терии», образ поэта, встающий из «Русских богов» и других циклов, вместе дают живое и объемное представление о поэте — вестнике. В сущности, это сам Даниил Андреев. Через призму вестничества он лучше и полнее, чем кто‑либо и когда‑либо сможет это сделать, определил суть своей поэзии, своего духовного опыта, своей жизни, которая действительно превратилась в житие поэта. Его учение о вестничестве — автопортрет, некий очерк собственной эстетики, и не только эстетики.

Андреев находит черты вестничества у многих русских и мировых художественных гениев и талантов. Его взгляд на них прежде всего связан с традициями русского религиозного искусства, духовной поэзии. В десятой книге «Розы Мира» «К метаистории русской культуры» он говорит как о вестниках о Пушкине и Лермонтове, о Достоевском и Тургеневе, о Блоке и подчас освещает в них своим неожиданно проницательным взглядом доселе не замечавшееся. Но все же собственному определению поэта — вестника вполне соответствует лишь он сам.

Предшественники у Даниила Андреева в русской литературе, конечно, были. Правда, это родство не по прямой, а скорее по боковой линии, родство, о котором, вероятнее всего, сам поэт и не догадывался или же знал совсем немного. Поэтому, обозначая здесь некоторые параллели и аналогии, нужно, конечно, иметь в виду связь не столько генетическую, сколько типологическую.

Вот, например, некоторые сведения о не слишком известном при жизни и ныне почти безвестном поэте Владимире Игнатьевиче Соколовском (1808–1839).

Соколовский — поэт по преимуществу духовный, полный религиозно — лирического пафоса. В одном из уже посмертно опубликованных стихотворений он писал:

Благоволи мне, Боже, дать

Свою Цареву благодать,

И, с высоты пролив незримо

Ее в душевный мой фиал, —

Прими меня, как Ты приял

Иосифа и Никодима[42].

Большинство его произведений связаны с религиозными темами, образами Священного Писания. Но поэт отнюдь не ограничивается использованием библейских сюжетов. Нет, Соколовский, отталкиваясь от них, рисует собственные картины, рисует с романтической размашистостью:

Как бездна искр, блестят оне -

Творца духовного созданья.

Их жизнь в пространстве без времен…[43]

Космогонические картины, возникающие в его поэме «Мироздание»(1832), сочетаются с этическим пафосом:

Междоусобия и брани

Ужасный факел свой зажгут,

И жадно демоны пожнут

По всей земле разврата дани…[44]

Соколовский — поэт, тесно связанный с традициями духовной поэзии, не только с ее одическим веком, но и с ее романтическим началом, утверждавшимся его современниками.

Но что, какие черты родства мы видим у Соколовского и Андреева, людей и поэтов разных судеб и дарований, разделенных столетием? Обратим внимание на переклички в их творчестве и судьбе. Не делая каких‑либо излишне многозначительных выводов из неких пересечений и «странных сближений».

Как и Андреев, Соколовский побывал в тюрьме. Арестованный по подозрению в авторстве антиправительственной песни «Русский император…», он после девятимесячного следствия около двух лет провел в Шлиссельбурге, где занимался поэтическим творчеством. «В крепости он выучился еврейскому языку (Андреев во Владимирском централе изучал хинди. — Б. Р.) и сроднился с религиозным образом мыслей, но здоровье его» было «убито продолжительным заключением…»[45] (Андреев перенес в тюрьме тяжелый инфаркт и вышел оттуда смертельно больным), и после освобождения он прожил менее трех лет (Андреев — около двух).

Как и Андреев, Соколовский, по преимуществу поэт, пишет также прозу, есть в его наследии и драматическая поэма.

Как и Андреев, он неравнодушен к Индии, в его книге «Рассказы сибиряка» (1833) в прозе и стихах говорится об «учении Шагя — Муни», объясняется мироустройство по этому учению.

Как и Андреев, он пишет поэму об Иване Грозном — «Иван IV Васильевич» (видимо, не окончена). Как и Андреев, Соколовский готов рассказать «Про чудеса перерожденья…»[46] и признается:

Мне в жизни — жизни было мало,

И я желал жить дважды…[47]

Как и у Андреева, у Соколовского, по определению современного литературоведа, «пафос всех… высоких произведений составляет неопределенный… порыв к какому‑то огромному и прекрасному грядущему, к источнику всемирной благодати»[48]. (Для Андреева этот «источник» куда конкретнее, он видит его в Розе Мира.)

В поэме Соколовского «Вавилонская башня» мы встречаем такую картину посмертия:

…властитель сильный…

Но будешь в ад заброшен ты

И ниспровергнут в ров могильный

К его изрытой стороне.

И в смертосенной тишине

Твое падение как диво

Пробудит всех, и все, толпой

Сбираясь шумно пред тобой,

Тебя, пришельца, суетливо

Начнут обглядывать кругом,

И скажут мысленно потом:

«Как, неужели перед нами

Тот самый муж богатый сил,

Который землю всю страшил…»[49]

И далее:

И тем, кто был закован в цепи

И перед кем повергнут ниц, —

Тем не отверзнул он темниц…[50]

Эти строки, конечно, перекликаются с подобными описаниями Андреева, изображавшего посмертие тех, «кто был растлителями и палачами народных множеств», вплоть до лексических совпадений:

Я падал в ночь свою начальную…

Заброшенным в толпу печальную…

По гиблым рвам…

Все тишью смертной залито…

Едва шевелясь, я лежал у стены…

Как падаль,

подтащенная ко рву…

Как и Андреев, Соколовский, по свидетельствам современников, был проникнут сильным религиозным чувством, впадал в мистицизм… Критики, говоря о нем, вспоминали Мильтона.

Творчество Соколовского, к сожалению, мало изучено, а те, кто о нем писали, либо говорили о его религиозности как о реакционности, либо всячески эту религиозность преуменьшали[51]. Но, несмотря на скромность значения и небольшой литературный масштаб, его творчество совсем небезынтересно, и можно предположить, что ему Даниил Андреев не отказал бы в чертах вестничества.