Кажется, что каждую линию судьба проводит не без прихоти или безуминки: где хочет и когда хочет. Вдруг они пересекаются, соединяются, складываются в какие‑то вразумительные знаки. Мы поражаемся ее логике.
В июле 88–го я оказался в Доме творчества писателей в Малеевке и, сидя на втором этаже охристо — желтого коттеджа, стоявшего рядом с дубом, навалившимся ветвями на ржавевшую крышу, вчитывался в стихи и в «Розу Мира» Даниила Андреева. И он, как я позже узнал, был здесь однажды, в январе 58–го, получив путевку как сын писателя Леонида Андреева. Я готовил к изданию его книгу «Русские боги». А невдалеке от нашего коттеджа, в осанистом доме с колоннами пребывал Вадим Андреевич Сафонов. Он в конце двадцатых учился с Андреевым на Высших государственных литературных курсах, дружил с ним.
То, что Сафонову за восемьдесят, догадаться было трудно. Он весело и бойко — не всякий угонится — гулял, и не асфальтовыми малеевскими дорожками, а полями и перелесками, как‑то по — агрономски помахивая щегольской декоративной палкой, на которую вовсе не опирался, выпевая нечто оперно — опереточное под запорожского загиба нос. Иногда он останавливался, наклонялся и что‑то разглядывал в траве. Седовласый, румяный, прямо держащийся, с красивым живым лицом.
Я должен был с ним познакомиться и познакомился. Несколько раз мы гуляли вместе, и Вадим Андреевич, неизменно вспоминавший, что он биолог, расспрашивал мою жену, тоже биолога и знатока растений, о названиях каких‑то редких трав. Было видно, что ему интересно жить, он радуется августовской погоде, тропам, разбегавшимся по разнотравью, разговору.
Сафонов действительно, как я узнал потом, в давние годы преподавал «общую биологию», публиковал работы по «эволюционной теории», некогда писал об Александре Гумбольдте и Тимирязеве, о возникновении жизни. Его первая книга — «Ламарк и Дарвин». Вадим Андреевич в биологии был лысенковцем. По крайней мере, когда‑то. Сталинскую премию третьей степени в 1948 году он получил за книгу «Земля в цвету», воспевавшую Лысенко, «историческую» сессию ВАСХНИЛ. Как я вычитал в этой книге, сессия заклеймила «реакционную идеалистическую, метафизическую сущность менделизма — морганизма» и призвала убрать с «великого пути» его труп. Виртуальная реальность лысенковских страниц «Земли в цвету» напоминала «Кубанских казаков» и «Кавалера Золотой Звезды». Но был в этих, небесталанно написанных очерках искренний пафос любви к науке, к природе, пафос ее высокого преображения, как ни странно, кое — где перекликающийся с тем, что писал о стихиалях в «Розе Мира» Андреев, поминающий в ней совсем не Лысенко, а его расстрелянного оппонента — Николая Ивановича Вавилова. А в дни громившей генетиков сессии Даниил Андреев с однодельцами в страшном Лефортове ждал окончания затянувшегося больше чем на полтора года следствия.
Уже в наши времена, кажется, в каком‑то интервью, Вадим Андреевич сказал, что не отказывается от этой своей книги — он ламаркист. В ней он приводил слова Лысенко, что «вейсманисты сделали жупел из всего учения Ламарка». «Земля в цвету» делала жупел из генетики. «…Формальная генетика, — с пафосом восклицал автор, — чудовищный фантом, зловеще повисший над разумом и научной совестью человечества». Эта «научная» борьба заканчивалась для неперековавшихся генетиков тюремными нарами. И что из того, что «был старик застенчивый, как мальчик… пламенный Ламарк»?
Кстати, Мандельштам, воспевший старика Ламарка, вполне мог прочесть и книгу Сафонова о нем, вышедшую в 30–м году. В 32–м восхищавшийся поэзией Ламарка в своих стихах и в прозе («Путешествие в Армению») Мандельштам не избег тюрьмы и гибели, несмотря на то что расслышал в ламарковском учении звуки Марсельезы. А может быть, поэт оказался виноват в том, что почувствовал, чем ему грозит ближайшая ступень эволюции?
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень…
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил…
Ответы Сафонова на мои вопросы о Данииле Андрееве были отрывистыми, как мне показалось, без пыла сердечных воспоминаний. Холодок старости? Того, что написал Даниил Андреев, Вадим Андреевич не знал. Я вручил ему еще не изданную «Розу Мира», ксерокс машинописи. Он вернул огромную папку довольно скоро, со словами: «Я прочел первую главу. Эта штука будет посильнее Шпенглера…»
О молодых, времен их дружбы стихах Даниила Андреева он сказал, что стихи были религиозные, в них, конечно, присутствовали Блок и Белый — «Россия, Россия, Россия — / Мессия грядущего дня!». Они тогда часто встречались, читали друг другу написанное, несколько раз Вадим Андреевич ночевал в гостеприимном доме Добровых в Малом Левшинском переулке. А познакомились они на Высших литературных курсах, где Сафонов учился курсом старше. ВГЛК, как их еще называли, размещались вначале в Доме Герцена, затем в помещении школы на Садовой — Кудринской, потом даже в Министерстве просвещения… Пока их неожиданно не закрыли. Курсы были вечерними, и чем занимался Даниил Андреев днем, чем зарабатывал на жизнь, Вадим Андреевич не помнил.
Оперирующее памятью наше «я» себялюбиво избирательно. Десятилетия Вадим Андреевич не вспоминал о Данииле Андрееве вслух, ни слова не проронил о нем в своих мемуарных очерках. Имени Андреева я не встретил в его книге «Песок под босыми ногами», вышедшей в год нашего знакомства. В ней он несколько раз упоминает о Высших литкурсах.
Может быть, как раз в том малеевском августе Сафонов написал о Данииле Андрееве: «В двадцатых — начале тридцатых годов он, двумя годами моложе, был близким моим другом. Оба юнцы, многого ждали от жизни, она развела по разным дорогам, встречи стали реже, но до конца, издали, мы знали друг о друге». А потом Вадим Андреевич посвятил ему свою книгу «Гнездо Эола»: «Незабываемой памяти Даниила Андреева, друга, поэта, мыслителя». Я верю, он искренне помянул давнего друга, наверное, и не забывал его овеянный благородством образ, но, соблюдая жизнестойкую верность времени, публично вспомнил тогда, когда Даниила Андреева вспомнило само время.
По лаконичным ответам на мои расспросы мне казалось, ему было не слишком интересно долго говорить об Андрееве. Позже, когда я попросил Вадима Андреевича дополнить его немногословные воспоминания об их знакомстве в мемуарном этюде «“Дом Герцена” в двадцатые», он сказал, что все, что хотел, о нем уже написал. В наших первых разговорах он сообщил о том, что Даниил Андреев в 30–х издал книгу об отце «Рек вием», что в погибнувшем на Лубянке романе изображалась подготовка покушения на Сталина, что после ареста у него болели ноги, и он не мог носить никакой обуви, что в тюрьме сидел с Шульгиным. Но все это я уже знал. А то, что, по словам Вадима Андреевича, на фронте Даниил Андреев оказался как член студии имени Грекова, было лишь неверным слухом.
Зато с подробностями рассказывала об Андрееве, которого называла Даней, учившаяся с ним еще в школе, правда, в младшем классе, а потом на тех же литкурсах, жена Вадима Андреевича, Валентина Гурьевна. Она вспоминала, как Даня был в 30–м году на их свадьбе, как она на свадьбе оказалась в Даниной куртке, которую тот накинул ей на плечи. Как он приезжал к ним в Загорск, только — только переименованный из Сергиева Посада, где они тогда жили, как ему очень нравилось, что все на улицах Загорска здороваются друг с другом. Говоря о том, что Даниил Андреев был удивительно правдив и искренен, рассказала, что как‑то в Загорске же, чувствуя себя достаточно взрослой, она спросила: «Даня, вы бывали у проституток?» И он ответил: «Да, был один раз».
Она рассказывала мне и тогда, и гораздо позже, когда я сидел у них на гостеприимной кухне со следами старческого, все более неухоженного быта, о Шуре Гублер, с ними учившейся на литкурсах. Та, по ее словам, так была влюблена в Даню, что приходила под Данины окна в Малом Левшинском и прохаживалась под ними босиком по мартовскому снегу, для сопровождения и ее, подругу, зазывая на эти странные прогулки под луной. Даня женился на Гублер, но женаты они были очень недолго. Шура, еврейка, крестилась, ходила с ним по всем церквям, у нее даже выступали на руках стигматы. Но Даня считал ее «неправославной душой». Писала она под псевдонимом Горобова, — это была чуть ли не фамилия одного из героев ранних сочинений Даниила (в погибшем романе «Странники ночи» одного из героев, поэта, зовут Олег Горбов)…
В наши другие встречи, когда я приходил к Сафоновым, жившим в известном писательском доме в Астраханском переулке, разговор моими стараниями опять и опять касался Даниила Андреева. Однажды я привел к ним прозаика Леонида Бежина, собиравшегося писать нечто о Данииле Андрееве и бывшего главным редактором издательства, в котором лежала очередная книга Вадима Андреевича, и мы вместе слушали его скупые воспоминания. А иногда оборачивался воспоминаниями и длинный телефонный разговор с Сафоновыми.
Как‑то Вадим Андреевич сказал, что об аресте Даниила Андреева они услышали от сына Туган — Барановского. А когда они с Валентиной Гурьевной пришли в Малый Левшинский узнать подробности, открывший им дверь Коваленский (муж двоюродной сестры Андреева), стоя на лестнице, в дом их не пустил: «Если вы войдете, и вас потом могут арестовать».
Этот разговор в сентябре, точнее, 16 сентября 1998 года, начался с упоминания о Татьяне Вадимовне Опаровой. Она, как сообщил знавший ее Вадим Андреевич, две недели назад умерла, и перешел на Коваленского, которого та чрезвычайно высоко ценила, утверждая, что его стихи гораздо значительней стихов Даниила Андреева. Опарова была дочерью одноклассницы Андреева, у которой, насколько я знал, жил, вернувшись из лагеря, Коваленский. Вадим Андреевич заметил, что Александр Викторович Коваленский был очень неприятным, неприветливым человеком, но порядочным. И вспомнил, что в свое время ему не понравилась поэма Коваленского «Пятый год», опубликованная в «Красной нови», что обидело Даниила, который очень того любил. В своих дневниках или воспоминаниях Коваленский описывает свою жену как красавицу, вставила сугубо женское замечание Валентина Гурьевна, но это не так, она, напротив, была некрасива и разговаривала басом.
Я из многих рассказов помнил одно, что Александр Викторович Коваленский трогательно любил свою жену и был убит ее смертью. Тягостно было читать его сохранившееся письмо к Даниилу Андрееву, где он подробно описывал смерть заболевшей раком жены в лагерной больнице.
После освобождения Даниила они, рассказала Валентина Гурьевна, виделись один раз, и ей запомнилось лишь то, что он не мог носить обуви. Это так на нее подействовало, что теперь и она дома не обувается, и несколько раз, уже в лифте, обнаруживала, что забыла обуться.
Как‑то Валентина Гурьевна призналась, что не любит Аллу Александровну, вдову Даниила
Андреева. «Устраивать читки романа, собирая по тридцать человек! — возмущалась она. — Это в те‑то времена! Всех арестовали!» Я не знаю, откуда шел этот упорный слух о многолюдных читках романа. О них упоминается и в недавно опубликованных воспоминаниях Натальи Барановской, учившейся на тех же Высших литкурсах. О чтениях «Странников ночи» говорит и Солженицын в романе «В круге первом».
Это отрицает Алла Александровна, об этом не говорил никогда Василенко, с которым Андреев встречался чаще всего наедине и которому давал читать рукопись романа. Слух идет от тех, кто в «читках» не участвовал, не арестовывался. Некоторые были готовы обвинить Даниила Андреева в том, что он вообще затеял писать такой роман в такие времена.
Довольно долго я у Сафоновых не был. Года три. И когда мне позвонил Вадим Андреевич, которого, казалось, уже нет в живых, я оторопел. Мой издательский телефон ему дала Алла Александровна Андреева. Он стал говорить о том, что подготовил новую книгу, видимо, последнюю, и не могу ли я ему помочь ее опубликовать. И вот я пришел к нему обсуждать состав будущей книги, которую мы взялись издать в «Ключе», где я тогда редакторствовал. Книга эта, «Далекий берег», вышла, действительно оказавшись его последней книгой.
Вадим Андреевич ослеп. Передвигался поддерживаемый под руку, в которой чувствовалась еще не старческая сила, неуверенно, к слепоте своей не привыкший. Но держаться старался бодро, продолжая удивлять замечательной, «клинописной» памятью, говоря словами Шенгели, выросшего в Керчи, где Вадим Андреевич родился. Он помнил, как зовут мою жену, передавал ей поклон. Вспоминал что‑то латинское и цитировал оду «Бог». Мысль о книге, казалось, помогает ему не падать духом.
Но жить Сафоновым было тяжело, как всяким одиноким старикам. Вадиму Андреевичу было 94, его жене под 90. Прощаясь, протягивая мне худую, с бирюзовым колечком, теплую руку, Валентина Гурьевна говорила, что устала жить, что предлагала ему взяться за руки и броситься с крыши, но «он не хочет». К религии, невесело призналась, подняв голову с остриженно прямыми, касающимися плеч волосами, она глуха. Я мямлил что‑то утешительное.
В последний раз я видел их в день рождения Вадима Андреевича — 27 декабря 99–го. Ему исполнилось 95. Мы, пришедшие поздравить, знали, что он болен. Вадим Андреевич лежал в постели, тяжело дыша, подолгу хрипло откашливался. У него был бронхит. Приезжавшая врач сказала, что жить ему — неделю. Валентина Гурьевна смотрела отрешенно, устало. Говорила: «Теперь броситься вниз я не имею права…» Он умер в январе двухтысячного года. Его век закончился.
Я думал: какие они разные с Даниилом Андреевым, какие разные прожили жизни, пройдя сквозь одно страшное время.
Тот мистик, этот — трезвый натуралист, вставший в борьбе «материализма с идеализмом» в биологии на сторону материалиста Лысенко, вдохновенно воспев «преобразователя природы».
Тот не опубликовал ни строчки, этот — сорок с лишком книг и собрание сочинений, начав, по собственному признанию, со стихотворения на смерть Ленина.
Тот наивно писал прокурорам, что просит не считать его вполне советским человеком, пока у нас нет свободы слова, а этот о себе заявлял: мы «советские люди сталинской эпохи».
Оба любили Москву, писали о ней. Но если Андреев писал о «сталинской» Москве — «тиха цитадель, / Как / Гроб», то Сафонов называл ее «сердцем страны, чья легендарная слава гремела над всем земным шаром, городом Ленина…».
Оба писали научно — популярные очерки, и Вадим Андреевич писал их даже лучше, профессиональней. Правда, Андреев успел перед арестом издать лишь один (написанный в соавторстве с географом Сергеем Николаевичем Матвеевым, именно из‑за этого соавторства арестованным и умершим в лагере) — «Замечательные исследователи горной Средней Азии».
Когда тот сидел в тюрьме за свой роман, этот за свою книгу получал Сталинскую премию.
Когда тот, после тюрьмы, умирал в комнатке на Ленинском проспекте, этот бодро прогуливался, мурлыча арии.
Оба страстно любили путешествовать, но тот, хотя и родился в Берлине, увезенный оттуда мла денцем, за границей никогда не был и описал лишь свои трансфизические путешествия в иные миры, а этот земными дорогами и морями объездил мир, издал путевые записки.
«Вестник другого дня» до иных времен не дожил, а его давний друг пережил «и многое, и многих».
Но что‑то и соединяло друзей молодости? Соприкоснулись дружески отчего‑то линии их судеб, таких почти противоположных?
Оба уже в детстве сочинительствовали, исписывая толстые тетради.
Сохранились детские тетради Даниила Андреева, в них есть фантастическая эпопея «Юнона», в которой он описывает выдуманную планету, ее материки и страны. Сочинителю было около одиннадцати лет.
Вадим Андреевич писал в воспоминаниях: «…на одиннадцатом моем году началось сочинение научно — фантастических “романов”. Было здесь и путешествие на Северный полюс, и межпланетные корабли, и роман — “прозрение” о предстоящей новой войне с Германией…»
Оба писали стихи и прозу, не могли жить без литературы.
И нужно прямо сказать, что, по моему мнению, Вадим Андреевич Сафонов был небесталанным писателем с чувством слова и стиля. Не без эстетских склонностей. По его сочинениям видно, как он был увлечен, например, изысканной стилистикой Анатоля Франса. А включенная в последнюю книгу Сафонова ранняя повесть «Любовь в перьях» выдает и другие увлечения. Вот пассаж а — ля Олеша: «Душа его была изумительно глубока. На дне его души водились раки».
Оба очень любили Лермонтова, и оба о нем проникновенно писали. А стихотворение Сафонова, посвященное «Бессмертной памяти М. Ю. Лермонтова», с подзаголовком «Смерть рыцаря», написанное в двадцатых, явно созвучно раннему Даниилу Андрееву, увлеченному и Лермонтовым, и рыцарством.
Где край небосклона померкнет,
Над бездной, над пылью земной,
Завижу в дали непомерной
Покинутый замок родной.
Синеют зубцы, нерушимо
Храня опустевший чертог:
Все вижу с железной вершины,
Но больше не видит никто… —
писал Сафонов.
А вот Даниил Андреев:
Замок в закате усталом
Факелом тухнет седым.
Солнце склонилось за валом
В мутно — лиловый дым…
Оба пережили увлечение немецкой литературой.
Оба страстно были влюблены в природу.
Оба любили русскую историю, размышляли о ней, писали.
Один был русским поэтом и пророком и, как и должно, расплатился сполна.
Другой, хотя и писал, что, «оглядываясь на пройденный путь, вижу — не был он ни легким, ни гладким», прожил в трудные времена вполне удачливую жизнь советского литератора.
— А всё‑таки у Даниила жизнь была счастливей, — сказала мне Алла Александровна, которой я прочёл эти заметки.
Ей — виднее.
ДАНИИЛ АНДРЕЕВ
В ночных провалах тишины
Владимирской тюрьмы
летел в сияющие сны,
в хитросплетенья тьмы,
горел в пылающих мирах,
свободой ослеплён.
А нас хранил великий страх
обыденных времён.
Кому же истина верна?
Кто всех разумней был —
злых наваждений времена
безумно торопил.
А невменяемый поэт
мифических высот
бесстрашно бросил вечный свет
в кровавый сумрак тот.